Эпизод на мосту преступление и наказание. "преступление и наказание"

«А что, если уж и был обыск? Что, если их как раз у себя и застану?» Но вот его комната. Ничего и никого; никто не заглядывал. Даже Настасья не притрогивалась. Но, господи! Как мог он оставить давеча все эти вещи в этой дыре? Он бросился в угол, запустил руку под обои и стал вытаскивать вещи и нагружать ими карманы. Всего оказалось восемь штук: две маленькие коробки с серьгами или с чем-то в этом роде — он хорошенько не посмотрел; потом четыре небольшие сафьянные футляра. Одна цепочка была просто завернута в газетную бумагу. Еще что-то в газетной бумаге, кажется орден... Он поклал всё в разные карманы, в пальто и в оставшийся правый карман панталон, стараясь, чтоб было неприметнее. Кошелек тоже взял заодно с вещами. Затем вышел из комнаты, на этот раз даже оставив ее совсем настежь. Он шел скоро и твердо, и хоть чувствовал, что весь изломан, но сознание было при нем. Боялся он погони, боялся, что через полчаса, через четверть часа уже выйдет, пожалуй, инструкция следить за ним; стало быть, во что бы ни стало, надо было до времени схоронить концы. Надо было управиться, пока еще оставалось хоть сколько-нибудь сил и хоть какое-нибудь рассуждение... Куда же идти? Это было уже давно решено: «Бросить всё в канаву, и концы в воду, и дело с концом». Так порешил он еще ночью, в бреду, в те мгновения, когда, он помнил это, несколько раз порывался встать и идти: «поскорей, поскорей, и всё выбросить». Но выбросить оказалось очень трудно. Он бродил по набережной Екатерининского канала уже с полчаса, а может и более, и несколько раз посматривал на сходы в канаву, где их встречал. Но и подумать нельзя было исполнить намерение: или плоты стояли у самых сходов и на них прачки мыли белье, или лодки были причалены, и везде люди так и кишат, да и отовсюду с набережных, со всех сторон, можно видеть, заметить: подозрительно, что человек нарочно сошел, остановился и что-то в воду бросает. А ну как футляры не утонут, а поплывут? Да и конечно так. Всякий увидит. И без того уже все так и смотрят, встречаясь, оглядывают, как будто им и дело только до него. «Отчего бы так, или мне, может быть, кажется», — думал он. Наконец пришло ему в голову, что не лучше ли будет пойти куда-нибудь на Неву? Там и людей меньше, и незаметнее, и во всяком случае удобнее, а главное — от здешних мест дальше. И удивился он вдруг: как это он целые полчаса бродил в тоске и тревоге, и в опасных местах, а этого не мог раньше выдумать! И потому только целые полчаса на безрассудное дело убил, что так уже раз во сне, в бреду решено было! Он становился чрезвычайно рассеян и забывчив и знал это. Решительно надо было спешить! Он пошел к Неве по В — му проспекту; но дорогою ему пришла вдруг еще мысль: «Зачем на Неву? Зачем в воду? Не лучше ли уйти куда-нибудь очень далеко, опять хоть на Острова, и там где-нибудь, в одиноком месте, в лесу, под кустом, — зарыть всё это и дерево, пожалуй, заметить?» И хотя он чувствовал, что не в состоянии всего ясно и здраво обсудить в эту минуту, но мысль ему показалась безошибочною. Но и на Острова ему не суждено было попасть, а случилось другое: выходя с В—го проспекта на площадь, он вдруг увидел налево вход во двор, обставленный совершенно глухими стенами. Справа, тотчас же по входе в ворота, далеко во двор тянулась глухая небеленая стена соседнего четырехэтажного дома. Слева, параллельно глухой стене и тоже сейчас от ворот, шел деревянный забор, шагов на двадцать в глубь двора, и потом уже делал перелом влево. Это было глухое отгороженное место, где лежали какие-то материалы. Далее, в углублении двора, выглядывал из-за забора угол низкого, закопченного, каменного сарая, очевидно часть какой-нибудь мастерской. Тут, верно, было какое-то заведение, каретное или слесарное, или что-нибудь в этом роде; везде, почти от самых ворот, чернелось много угольной пыли. «Вот бы куда подбросить и уйти!» — вздумалось ему вдруг. Не замечая никого во дворе, он прошагнул в ворота и как раз увидал, сейчас же близ ворот, прилаженный у забора желоб (как и часто устраивается в таких домах, где много фабричных, артельных, извозчиков и проч.), а над желобом, тут же на заборе, надписана была мелом всегдашняя в таких случаях острота: «Сдесь становитца воз прещено». Стало быть, уж и тем хорошо, что никакого подозрения, что зашел и остановился. «Тут всё так разом и сбросить где-нибудь в кучку и уйти!» Оглядевшись еще раз, он уже засунул и руку в карман, как вдруг у самой наружной стены, между воротами и желобом, где всё расстояние было шириною в аршин, заметил он большой неотесанный камень, примерно, может быть, пуда в полтора весу, прилегавший прямо к каменной уличной стене. За этою стеной была улица, тротуар, слышно было, как шныряли прохожие, которых здесь всегда немало; но за воротами его никто не мог увидать, разве зашел бы кто с улицы, что, впрочем, очень могло случиться, а потому надо было спешить. Он нагнулся к камню, схватился за верхушку его крепко, обеими руками, собрал все свои силы и перевернул камень. Под камнем образовалось небольшое углубление; тотчас же стал он бросать в него всё из кармана. Кошелек пришелся на самый верх, и все-таки в углублении оставалось еще место. Затем он снова схватился за камень, одним оборотом перевернул его на прежнюю сторону, и он как раз пришелся в свое прежнее место, разве немного, чуть-чуть казался повыше. Но он подгреб земли и придавил по краям ногою. Ничего не было заметно. Тогда он вышел и направился к площади. Опять сильная, едва выносимая радость, как давеча в конторе, овладела им на мгновение. «Схоронены концы! И кому, кому в голову может прийти искать под этим камнем? Он тут, может быть, с построения дома лежит и еще столько же пролежит. А хоть бы и нашли: кто на меня подумает? Всё кончено! Нет улик!» — и он засмеялся. Да, он помнил потом, что он засмеялся нервным, мелким, неслышным, долгим смехом, и всё смеялся, всё время, как проходил через площадь. Но когда он ступил на К — й бульвар, где третьего дня повстречался с тою девочкой, смех его вдруг прошел. Другие мысли полезли ему в голову. Показалось ему вдруг тоже, что ужасно ему теперь отвратительно проходить мимо той скамейки, на которой он тогда, по уходе девочки, сидел и раздумывал, и ужасно тоже будет тяжело встретить опять того усача, которому он тогда дал двугривенный: «Черт его возьми!» Он шел, смотря кругом рассеянно и злобно. Все мысли его кружились теперь около одного какого-то главного пункта, — и он сам чувствовал, что это действительно такой главный пункт и есть и что теперь, именно теперь, он остался один на один с этим главным пунктом, — и что это даже в первый раз после этих двух месяцев. «А черт возьми это всё! — подумал он вдруг в припадке неистощимой злобы. — Ну началось, так и началось, черт с ней и с новою жизнию! Как это, господи, глупо!.. А сколько я налгал и наподличал сегодня! Как мерзко лебезил и заигрывал давеча с сквернейшим Ильей Петровичем! А впрочем, вздор и это! Наплевать мне на них на всех, да и на то, что я лебезил и заигрывал! Совсем не то! Совсем не то!..» Вдруг он остановился; новый, совершенно неожиданный и чрезвычайно простой вопрос разом сбил его с толку и горько его изумил: «Если действительно всё это дело сделано было сознательно, а не по-дурацки, если у тебя действительно была определенная и твердая цель, то каким же образом ты до сих пор даже и не заглянул в кошелек и не знаешь, что тебе досталось, из-за чего все муки принял и на такое подлое, гадкое, низкое дело сознательно шел? Да ведь ты в воду его хотел сейчас бросить, кошелек-то, вместе со всеми вещами, которых ты тоже еще не видал... Это как же?» Да, это так; это всё так. Он, впрочем, это и прежде знал, и совсем это не новый вопрос для него; и когда ночью решено было в воду кинуть, то решено было безо всякого колебания и возражения, а так, как будто так тому и следует быть, как будто иначе и быть невозможно... Да, он это всё знал и всё помнил; да чуть ли это уже вчера не было так решено, в ту самую минуту, когда он над сундуком сидел и футляры из него таскал... А ведь так!.. «Это оттого что я очень болен, — угрюмо решил он наконец, — я сам измучил и истерзал себя, и сам не знаю, что делаю... И вчера, и третьего дня, и всё это время терзал себя... Выздоровлю и... не буду терзать себя... А ну как совсем и не выздоровлю? Господи! Как это мне всё надоело!..» Он шел не останавливаясь. Ему ужасно хотелось как-нибудь рассеяться, но он не знал, что сделать и что предпринять. Одно новое, непреодолимое ощущение овладевало им всё более и более почти с каждой минутой: это было какое-то бесконечное, почти физическое отвращение ко всему встречавшемуся и окружающему, упорное, злобное, ненавистное. Ему гадки были все встречные, — гадки были их лица, походка, движения. Просто наплевал бы на кого-нибудь, укусил бы, кажется, если бы кто-нибудь с ним заговорил... Он остановился вдруг, когда вышел на набережную Малой Невы, на Васильевском острове, подле моста. «Вот тут он живет, в этом доме, — подумал он. — Что это, да никак я к Разумихину сам пришел! Опять та же история, как тогда... А очень, однако же, любопытно: сам я пришел или просто шел да сюда зашел? Всё равно; сказал я... третьего дня... что к нему после того на другой день пойду, ну что ж, и пойду! Будто уж я и не могу теперь зайти...» Он поднялся к Разумихину в пятый этаж. Тот был дома, в своей каморке, и в эту минуту занимался, писал, и сам ему отпер. Месяца четыре как они не видались. Разумихин сидел у себя в истрепанном до лохмотьев халате, в туфлях на босу ногу, всклокоченный, небритый и неумытый. На лице его выразилось удивление. — Что ты? — закричал он, осматривая с ног до головы вошедшего товарища; затем помолчал и присвистнул. — Неужели уж так плохо? Да ты, брат, нашего брата перещеголял, — прибавил он, глядя на лохмотья Раскольникова. — Да садись же, устал небось! — и когда тот повалился на клеенчатый турецкий диван, который был еще хуже его собственного, Разумихин разглядел вдруг, что гость его болен. — Да ты серьезно болен, знаешь ты это? — Он стал щупать его пульс; Раскольников вырвал руку. — Не надо, — сказал он, — я пришел... вот что: у меня уроков никаких... я хотел было... впрочем, мне совсем не надо уроков... — А знаешь что? Ведь ты бредишь! — заметил наблюдавший его пристально Разумихин. — Нет, не брежу... — Раскольников встал с дивана. Подымаясь к Разумихину, он не подумал о том, что с ним, стало быть, лицом к лицу сойтись должен. Теперь же, в одно мгновение, догадался он, уже на опыте, что всего менее расположен, в эту минуту, сходиться лицом к лицу с кем бы то ни было в целом свете. Вся желчь поднялась в нем. Он чуть не захлебнулся от злобы на себя самого, только что переступил порог Разумихина. — Прощай! — сказал он вдруг и пошел к двери. — Да ты постой, постой, чудак! — Не надо!.. — повторил тот, опять вырывая руку. — Так на кой черт ты пришел после этого! Очумел ты, что ли? Ведь это... почти обидно. Я так не пущу. — Ну, слушай: я к тебе пришел, потому что, кроме тебя, никого не знаю, кто бы помог... начать... потому что ты всех их добрее, то есть умнее, и обсудить можешь... А теперь я вижу, что ничего мне не надо, слышишь, совсем ничего... ничьих услуг и участий... Я сам... один... Ну и довольно! Оставьте меня в покое! — Да постой на минутку, трубочист! Совсем сумасшедший! По мне ведь как хочешь. Видишь ли: уроков и у меня нет, да и наплевать, а есть на Толкучем книгопродавец Херувимов, это уж сам в своем роде урок. Я его теперь на пять купеческих уроков не променяю. Он этакие изданьица делает и естественнонаучные книжонки выпускает, — да как расходятся-то! Однизаглавия чего стоят! Вот ты всегда утверждал, что я глуп; ей-богу, брат, есть глупее меня! Теперь в направление тоже полез; сам ни бельмеса не чувствует, ну а я, разумеется, поощряю. Вот тут два с лишком листа немецкого текста, — по-моему, глупейшего шарлатанства: одним словом, рассматривается, человек ли женщина или не человек? Ну и, разумеется, торжественно доказывается, что человек. Херувимов это по части женского вопроса готовит; я перевожу; растянет он эти два с половиной листа листов на шесть, присочиним пышнейшее заглавие в полстраницы и пустим по полтиннику. Сойдет! За перевод мне по шести целковых с листа, значит, за все рублей пятнадцать достанется, и шесть рублей взял я вперед. Кончим это, начнем об китах переводить, потом из второй части «Confessions» какие-то скучнейшие сплетни тоже отметили, переводить будем; Херувимову кто-то сказал, что будто бы Руссо в своем роде Радищев. Я, разумеется, не противоречу, черт с ним! Ну, хочешь второй лист «Человек ли женщина?» переводить? Коли хочешь, так бери сейчас текст, перьев бери, бумаги — всё это казенное — и бери три рубля: так как я за весь перевод вперед взял, за первый и за второй лист, то, стало быть, три рубля прямо на твой пай и придутся. А кончишь лист — еще три целковых получишь. Да вот что еще, пожалуйста, за услугу какую-нибудь не считай с моей стороны. Напротив, только что ты вошел, я уж и рассчитал, чем ты мне будешь полезен. Во-первых, я в орфографии плох, а во-вторых, в немецком иногда просто швах, так что всё больше от себя сочиняю и только тем и утешаюсь, что от этого еще лучше выходит. Ну а кто его знает, может быть, оно и не лучше, а хуже выходит... Берешь или нет? Раскольников молча взял немецкие листки статьи, взял три рубля и, не сказав ни слова, вышел. Разумихин с удивлением поглядел ему вслед. Но дойдя уже до первой линии, Раскольников вдруг воротился, поднялся опять к Разумихину и, положив на стол и немецкие листы, и три рубля, опять-таки ни слова не говоря, пошел вон. — Да у тебя белая горячка, что ль! — заревел взбесившийся наконец Разумихин. — Чего ты комедии-то разыгрываешь! Даже меня сбил с толку... Зачем же ты приходил после этого, черт? — Не надо... переводов... — пробормотал Раскольников, уже спускаясь с лестницы. — Так какого же тебе черта надо? — закричал сверху Разумихин. Тот молча продолжал спускаться. — Эй, ты! Где ты живешь? Ответа не последовало. — Ну так чер-р-рт с тобой!.. Но Раскольников уже выходил на улицу. На Николаевском мосту ему пришлось еще раз вполне очнуться вследствие одного весьма неприятного для него случая. Его плотно хлестнул кнутом по спине кучер одной коляски, за то что он чуть-чуть не попал под лошадей, несмотря на то что кучер раза три или четыре ему кричал. Удар кнута так разозлил его, что он, отскочив к перилам (неизвестно почему он шел по самой середине моста, где ездят, а не ходят), злобно заскрежетал и защелкал зубами. Кругом, разумеется, раздавался смех. — И за дело! — Выжига какая-нибудь. — Известно, пьяным представится да нарочно и лезет под колеса; а ты за него отвечай. — Тем промышляют, почтенный, тем промышляют... Но в ту минуту, как он стоял у перил и всё еще бессмысленно и злобно смотрел вслед удалявшейся коляске, потирая спину, вдруг он почувствовал, что кто-то сует ему в руки деньги. Он посмотрел: пожилая купчиха, в головке и козловых башмаках, и с нею девушка, в шляпке и с зеленым зонтиком, вероятно дочь. «Прими, батюшка, ради Христа». Он взял, и они прошли мимо. Денег двугривенный. По платью и по виду они очень могли принять его за нищего, за настоящего собирателя грошей на улице, а подаче целого двугривенного он, наверно, обязан был удару кнута, который их разжалобил. Он зажал двугривенный в руку, прошел шагов десять и оборотился лицом к Неве, по направлению дворца. Небо было без малейшего облачка, а вода почти голубая, что на Неве так редко бывает. Купол собора, который ни с какой точки не обрисовывается лучше, как смотря на него отсюда, с моста, не доходя шагов двадцать до часовни, так и сиял, и сквозь чистый воздух можно было отчетливо разглядеть даже каждое его украшение. Боль от кнута утихла, и Раскольников забыл про удар; одна беспокойная и не совсем ясная мысль занимала его теперь исключительно. Он стоял и смотрел вдаль долго и пристально; это место было ему особенно знакомо. Когда он ходил в университет, то обыкновенно, — чаще всего, возвращаясь домой, — случалось ему, может быть раз сто, останавливаться именно на этом же самом месте, пристально вглядываться в эту действительно великолепную панораму и каждый раз почти удивляться одному неясному и неразрешимому своему впечатлению. Необъяснимым холодом веяло на него всегда от этой великолепной панорамы; духом немым и глухим полна была для него эта пышная картина... Дивился он каждый раз своему угрюмому и загадочному впечатлению и откладывал разгадку его, не доверяя себе, в будущее. Теперь вдруг резко вспомнил он про эти прежние свои вопросы и недоумения, и показалось ему, что не нечаянно он вспомнил теперь про них. Уж одно то показалось ему дико и чудно, что он на том же самом месте остановился, как прежде, как будто и действительно вообразил, что может о том же самом мыслить теперь, как и прежде, и такими же прежними темами и картинами интересоваться, какими интересовался... еще так недавно. Даже чуть не смешно ему стало и в то же время сдавило грудь до боли. В какой-то глубине, внизу, где-то чуть видно под ногами, показалось ему теперь всё это прежнее прошлое, и прежние мысли, и прежние задачи, и прежние темы, и прежние впечатления, и вся эта панорама, и он сам, и всё, всё... Казалось, он улетал куда-то вверх и всё исчезало в глазах его... Сделав одно невольное движение рукой, он вдруг ощутил в кулаке своем зажатый двугривенный. Он разжал руку, пристально поглядел на монетку, размахнулся и бросил ее в воду; затем повернулся и пошел домой. Ему показалось, что он как будто ножницами отрезал себя сам от всех и всего в эту минуту. Он пришел к себе уже к вечеру, стало быть, проходил всего часов шесть. Где и как шел обратно, ничего он этого не помнил. Раздевшись и весь дрожа, как загнанная лошадь, он лег на диван, натянул на себя шинель и тотчас же забылся... Он очнулся в полные сумерки от ужасного крику. Боже, что это за крик! Таких неестественных звуков, такого воя, вопля, скрежета, слез, побои и ругательств он никогда еще не слыхивал и не видывал. Он и вообразить не мог себе такого зверства, такого исступления. В ужасе приподнялся он и сел на своей постели, каждое мгновение замирая и мучаясь. Но драки, вопли и ругательства становились всё сильнее и сильнее. И вот, к величайшему изумлению, он вдруг расслышал голос своей хозяйки. Она выла, визжала и причитала, спеша, торопясь, выпуская слова так, что и разобрать нельзя было, о чем-то умоляя, — конечно, о том, чтоб ее перестали бить, потому что ее беспощадно били на лестнице. Голос бившего стал до того ужасен от злобы и бешенства, что уже только хрипел, но все-таки и бивший тоже что-то такое говорил, и тоже скоро, неразборчиво, торопясь и захлебываясь. Вдруг Раскольников затрепетал как лист: он узнал этот голос; это был голос Ильи Петровича. Илья Петрович здесь и бьет хозяйку! Он бьет ее ногами, колотит ее головою о ступени, — это ясно, это слышно по звукам, по воплям, по ударам! Что это, свет перевернулся, что ли? Слышно было, как во всех этажах, по всей лестнице собиралась толпа, слышались голоса, восклицания, всходили, стучали, хлопали дверями, сбегались. «Но за что же, за что же, и как это можно!» — повторял он, серьезно думая, что он совсем помешался. Но нет, он слишком ясно слышит!.. Но, стало быть, и к нему сейчас придут, если так, «потому что... верно, всё это из того же... из-за вчерашнего... Господи!» Он хотел было запереться на крючок, но рука не поднялась... да и бесполезно! Страх, как лед, обложил его душу, замучил его, окоченил его... Но вот наконец весь этот гам, продолжавшийся верных десять минут, стал постепенно утихать. Хозяйка стонала и охала, Илья Петрович всё еще грозил и ругался... Но вот наконец, кажется, и он затих; вот уж и не слышно его; «неужели ушел! Господи!» Да, вот уходит и хозяйка, всё еще со стоном и плачем... вот и дверь у ней захлопнулась... Вот и толпа расходится с лестниц по квартирам, — ахают, спорят, перекликаются, то возвышая речь до крику, то понижая до шепоту. Должно быть, их много было; чуть ли не весь дом сбежался. «Но боже, разве всё это возможно! И зачем, зачем он приходил сюда!» Раскольников в бессилии упал на диван, но уже не мог сомкнуть глаз; он пролежал с полчаса в таком страдании, в таком нестерпимом ощущении безграничного ужаса, какого никогда еще не испытывал. Вдруг яркий свет озарил его комнату: вошла Настасья со свечой и с тарелкой супа. Посмотрев на него внимательно и разглядев, что он не спит, она поставила свечку на стол и начала раскладывать принесенное: хлеб, соль, тарелку, ложку. — Небось со вчерашнего не ел. Целый-то день прошлялся, а самого лихоманка бьет. — Настасья... за что били хозяйку? Она пристально на него посмотрела. — Кто бил хозяйку? — Сейчас... полчаса назад, Илья Петрович, надзирателя помощник, на лестнице... За что он так ее избил? и... зачем приходил?.. Настасья молча и нахмурившись его рассматривала и долго так смотрела. Ему очень неприятно стало от этого рассматривания, даже страшно. — Настасья, что ж ты молчишь? — робко проговорил он наконец слабым голосом. — Это кровь, — отвечала она наконец, тихо и как будто про себя говоря. — Кровь!.. Какая кровь?.. — бормотал он, бледнея и отодвигаясь к стене. Настасья продолжала молча смотреть на него. — Никто хозяйку не бил, — проговорила она опять строгим и решительным голосом. Он смотрел на нее, едва дыша. — Я сам слышал... я не спал... я сидел, — еще робче проговорил он. — Я долго слушал... Приходил надзирателя помощник... На лестницу все сбежались, из всех квартир... — Никто не приходил. А это кровь в тебе кричит. Это когда ей выходу нет и уж печенками запекаться начнет, тут и начнет мерещиться... Есть-то станешь, что ли? Он не отвечал. Настасья всё стояла над ним, пристально глядела на него и не уходила. — Пить дай... Настасьюшка. Она сошла вниз и минуты через две воротилась с водой в белой глиняной кружке; но он уже не помнил, что было дальше. Помнил только, как отхлебнул один глоток холодной воды и пролил из кружки на грудь. Затем наступило беспамятство.

Образ города-спрута, в котором "человеку пойти некуда…"

Ф.М. Достоевский, напомню еще раз, постоянно вглядывался в улицы, переулки, дома, кабаки, притоны нищего Петербурга, видя его жалких обитателей, с их горькой участью. И сущность города была заключена не в его кажущемся (!) пышном убранстве, а в его социальных противоречиях.

История преступления и наказания Раскольникова происходит в Петербурге. И это не случайно: самый фантастический на свете город порождает самого фантастического героя. В мире Достоевского место, обстановка, природа неразрывно связаны с героями, составляют единое целое. Только в мрачном и таинственном Петербурге могла зародиться "безобразная мечта" нищего студента, и Петербург здесь не просто место действия, не просто образ - Петербург участник преступления Раскольникова. На протяжении всего романа лишь несколько кратких описаний города, напоминающих театральные ремарки, но их вполне достаточно, чтобы проникнуть в "духовный" пейзаж, чтобы почувствовать "Петербург Достоевского".

достоевский петербург преступление наказание

Раскольников так же двойствен, как и породивший его Петербург (с одной стороны, Сенная площадь - "отвратительный и грустный колорит картины"; с другой - Нева - "великолепная панорама"), и весь роман посвящен разгадке этой двойственности Раскольникова - Петербурга. В ясный летний день Раскольников стоит на Николаевском мосту и "пристально вглядывается" в открывающуюся перед ним "действительно великолепную панораму": "Необъяснимым холодом веяло на него всегда от этой великолепной панорамы; духом немым и глухим полна была для него эта пышная картина. Дивился он каждый раз своему угрюмому и загадочному впечатлению и откладывал разгадку его.".

Другой пример одухотворения материи - жилища героев Достоевского. "Желтая каморка" Раскольникова, которую Достоевский сравнивает с гробом, противопоставляется комнате Сони: у Раскольникова, закрытого от мира,-тесный гроб, у Сони, открытой миру,-"большая комната с тремя окнами"; о комнате старухи-процентщицы Раскольников замечает: "Это у злых и старых вдовиц бывает такая чистота". Жилища героев Достоевского не имеют самостоятельного существования - они лишь одна из функций сознания героев.

Это относится и к описанию Достоевским природы. Мир, окружающий человека, всегда дается как часть души этого человека, становится как бы внутренним пейзажем человеческой души, в немалой степени определяет человеческие поступки. В душе Раскольникова-убийцы так же "холодно, темно и сыро", как в Петербурге, и "дух немой и глухой" города звучит в Раскольникове как тоскливая песня одинокой шарманки.

"Вечер был свежий, теплый и ясный. Раскольников шел и свою квартиру, он спешил. Ему хотелось кончить все до заката солнца. "

Солнце появится только в самом конце романа, в эпилоге. "Там, в облитой солнцем необозримой степи" Раскольников освободится от кошмара убийства. Там станет возможен восход солнца, возрождение. Это произойдет в Сибири. В Петербурге же Раскольников все время будет чувствовать себя "приговоренным к казни". Он пошел на преступление, чтобы освободиться, а оказалось, что сам загнал себя в угол. Его угнетает теперь не только собственная каморка, но и психологическое состояние тупика. Он бежит на улицу, но выхода ему не найти. Вот так он ходит по городу: "Он шел по тротуару как пьяный, не замечая прохожих и сталкиваясь с ними"; "Трудно было более опуститься и обнеряшиться, но Раскольникову это было даже приятно в его теперешнем состоянии духа. Он решительно ушел от всех, как черепаха в свою скорлупу";". по обыкновению своему, шел, не замечая дороги, шепча про себя и даже говоря вслух с собою, чем очень удивлял прохожих. Многие принимали его за пьяного. "; "Одно новое, непреодолимое ощущение овладевало им все более и более почти с каждой минутой: это было какое-то бесконечное, почти физическое отвращение ко всему встречавшемуся и окружающему, упорное, злобное, ненавистное. Ему гадки были все встречные, - гадки были их лица, походка, движения. Просто наплевал бы на кого-нибудь, укусил бы, кажется, если бы кто-нибудь с ним заговорил. "

Раскольников мучается не только наяву. Ужасы преследуют его и в снах. Фантастический Петербург в сновидениях Раскольникова приобретает сюрреалистические черты. Вспомним, например, сон Раскольникова со смеющейся старухой: "Был уже поздний вечер. Сумерки сгущались, полная луна светлела все ярче и ярче; но как-то особенно душно было в воздухе. вся комната была ярко облита лунным светом;. Огромный, круглый, медно-красный месяц глядел прямо в окна. "Это от месяца такая тишина, - подумал Раскольников, - он, верно, теперь загадку загадывает". Он стоял и ждал, долго ждал, и чем тише был месяц, тем сильнее стукало его сердце, даже больно становилось. И все тишина. Вдруг послышался мгновенный сухой треск, как будто сломали лучинку, и все опять замерло. Проснувшаяся муха вдруг с налета ударилась об стекло и жалобно зажужжала…".

Также нельзя не вспомнить о том, что события романа происходят летом, причем летом очень жарким и душным: "На улице жара стояла страшная, к тому же духота, толкотня, всюду известка, леса, кирпич, пыль и та особенная летняя вонь, столь известная каждому петербуржцу, не имеющему возможности нанять дачу…"; "На улице опять жара стояла невыносимая; хоть бы капля дождя во все эти дни. Опять пыль, кирпич и известка, опять вонь из лавочек и распивочных, опять поминутно пьяные…"; "Духота стояла прежняя; но с жадностью дохнул он этого вонючего, пыльного, зараженного городом воздуха…".

Картину этой городской духоты дополняет и усугубляет чувство духовного одиночества человека в толпе.

Удивительно эгоистичное, подозрительное и недоверчивое отношение людей друг к другу; их объединяет только злорадство и любопытство к несчастьям ближнего.

Таким образом, создается образ Петербурга мертвого, холодного, равнодушного к судьбе человека.

В "Преступлении и наказании" внутренняя драма своеобразно выносится на людные улицы и площади Петербурга. Действие все время перебрасывается из узких и низких комнат в столичные кварталы: на улице Соня приносит себя в жертву, здесь падает замертво Мармеладов, на мостовой истекает кровью Катерина Ивановна, на проспекте перед каланчой застреливается Свидригайлов, на Сенной площади пытается всенародно покаяться Раскольников. Многоэтажные дома, узкие переулки, пыльные скверы, горбатые мосты - вот сложная конструкция большого города, которая тяжеловесно вырастает над мечтателем о безграничных правах одинокого интеллекта!

Петербург неотделим от личной драмы Раскольникова: он является объектом угнетения столичной жизни, уничтожающей, разрушающей человеческую душу.

"Преступление и наказание" прежде всего - роман больного города XIX века. Широко развернутый фон капиталистической столицы предопределяет здесь характер конфликтов и драм. Распивочные, трактиры, дома терпимости, трущобные гостиницы, полицейские конторы, мансарды студентов и квартиры ростовщиц, улицы и закоулки, дворы и задворки, Сенная и "канава" - все это как бы порождает собой преступный замысел Раскольникова.

Никола, защищая мужика, спасает урожай и примиряет его с Ильей. Противопоставление "грозного" Ильи "милостивому" Николе характерно для народного восприятия этих святых. Достоевский же, получая обвинения Константина Леонтьева в "розовом" христианстве, будет тяготеть к пониманию Божественного именно как смиренного и милосердного начала. Как народный заступник и спаситель, странник по земле русской вместе с Богом и Христом, Никола выступает и в других легендах (“Касьян и Никола”, “Бедная вдова”, “Исцеление”, “Поп - завидущие глаза”). Противопоставленность Ильи и Николы окажется важным для прояснения конфликта Ильи Петровича Пороха и Раскольникова.

Исследователи уже отмечали соотнесенность имени помощника квартального надзирателя Ильи Петровича с Ильей-пророком, оставив этот факт, однако, без интерпретации. В сцене первого прихода Раскольникова в контору “грозный поручик”, “поручик-порох”, противостоящий полуобморочному Родиону Романовичу, описывается через атрибутику св. Ильи: “Но в эту самую минуту в конторе произошло нечто вроде грома и молнии. Поручик, еще весь потрясенный непочтительностию, весь пылая и, очевидно, желая поддержать пострадавшую амбицию, набросился всеми перунами на несчастную "пышную даму", смотревшую на него, с тех самых пор как он вошел, с преглупейшею улыбкой.

А ты, такая-сякая и этакая, - крикнул он вдруг во все горло (траурная дама уже вышла) - у тебя там что прошедшую ночь произошло? а? Опять позор, дебош на всю улицу производишь. Опять драка и пьянство. В смирительный мечтаешь! Ведь я уж тебе говорил, ведь я уж предупреждал тебя десять раз, что в одиннадцатый не спущу! А ты опять, опять, такая-сякая ты этакая!

Даже бумага выпала из рук Раскольникова, и он дико смотрел на пышную даму, которую так бесцеремонно отделывали: но скоро, однако же, сообразил, в чем дело, и тотчас же вся эта история начала ему очень даже нравиться. Он слушал с удовольствием, так даже, что хотелось хохотать, хохотать, хохотать... Все нервы его так и прыгали.

Илья Петрович! - начал было письмоводитель заботливо, но остановился выждать время, потому что вскипевшего поручика нельзя было удержать иначе, как за руки, что он знал по собственному опыту.

Что же касается пышной дамы, то вначале она так и затрепетала от грома и молнии; но странное дело: чем многочисленнее и крепче становились ругательства, тем вид ее становился любезнее, тем очаровательнее делалась ее улыбка, обращенная к грозному поручику. Она семенила на месте и беспрерывно приседала, с нетерпением выжидая, что наконец-то и ей позволят ввернуть свое слово, и дождалась.

Никакой шум и драки у меня не буль, господин капитэн, - затараторила она вдруг, точно горох просыпали, с крепким немецким акцентом, хотя и бойко по-русски, - и никакой, никакой шкандаль, а они пришоль пьян, и это я все расскажит, господин капитэн, а я не виноват... у меня благородный дом, господин капитэн, и благородное обращение, господин капитэн, и я всегда, всегда сама не хотель никакой шкандаль. <...>

Луиза Ивановна с уторопленною любезностью пустилась приседать на все стороны и, приседая, допятилась до дверей; но в дверях наскочила задом на одного видного офицера, с открытым свежим лицом и с превосходными густейшими белокурыми бакенами. Это был сам Никодим Фомич, квартальный надзиратель. <...>

Опять грохот, опять гром и молния, смерч, ураган! - любезно и дружески обратился Никодим Фомич к Илье Петровичу, - опять растревожили сердце, опять закипел! Еще с лестницы слышал”.

Итак: в конторе - “нечто вроде грома и молнии”; поручик Илья Петрович “набросился всеми перунами” на несчастную “пышную даму”, которая “так и затрепетала от грома и молнии”; “опять грохот, опять гром и молния, смерч, ураган” (VI, 78-79).

В романе можно выделить группу персонажей, при всем своем различии представляющих некоторое единство, - это Петровичи: Порфирий Петрович, Петр Петрович Лужин и Илья Петрович. Единство отчества означает здесь и определенное идеологическое единство. Все они связаны с Петром I, петербургским периодом русской истории и воплощают идею государственности и власти. Этой группе персонажей противостоят Раскольников, Миколка-убийца из сна и Николай Дементьев - это две стороны и два этапа в истории единой народной души. Раскольников, идущий от убийства к страданию и самопожертвованию, реализует этот путь, сюжетно и персонологически соединяя обоих Миколок. Одноименность народных героев отражает их единосущностность, которую Раскольников и утверждает в себе.

Номинативный уровень в “Преступлении и наказании” исключительно важен. В пределе герой и его жизненное пространство семантически уравниваются, объединяясь в рамках целостного бытия. Кроме “двойничества” с одноименными персонажами, связь Раскольникова с Николой обнаруживается через романное пространство. Раскольниковский топос - Николаевский мост. В черновиках последовательно строится антитеза Сенатской площади и Николаевского моста: “Я пошел потом по Сенатской площади. Тут всегда бывает ветер, особенно около памятника. Грустное и тяжелое место. Отчего на свете я никогда ничего не находил тоскливее и тяжелее вида этой огромной площади? ...я был рассеян и скоро совсем отупел. Я очнулся на Николаевском мосту” (VII, 34). В основном тексте Раскольников “оборотился лицом к Неве, по направлению дворца [Зимнего дворца]. Небо было без малейшего облачка, а вода почти голубая, что на Неве так редко бывает. Купол собора, который ни с какой точки не обрисовывается лучше, как смотря на него отсюда, с моста, не доходя шагов двадцати до часовни (Николаевской часовни. - Г. А.; см. также упоминание о ней в черновиках - VII, 39), так и сиял, и сквозь чистый воздух можно было отчетливо разглядеть даже каждое его украшение. <...> Когда он ходил в университет, то обыкновенно, - чаще всего, возвращаясь домой, - случалось ему, может быть раз сто, останавливаться именно на этом же самом месте, пристально вглядываться в эту действительно великолепную панораму и каждый раз удивляться одному неясному и неразрешимому своему впечатлению. Необъяснимым холодом веяло на него всегда от этой великолепной панорамы; духом немым и глухим полна была для него эта пышная картина... Дивился он каждый раз своему угрюмому и загадочному впечатлению и откладывал разгадку его, не доверяя себе, в будущее” (VI, 89-90).

Если в случае с косноязычным портным Капернаумовым библейский топоним превращается в имя персонажа, то здесь имеет место обратный процесс: свойство персонажа передает свое имя окружающему пространству. Причем преобразование имени в топоним (Николаевский мост) обслуживается реальной петербургской топографией, нетривиальным образом входящей в романное пространство. Николаевский мост Раскольникова (а с ним и Миколки-убийцы и Николая Дементьева) противостоит Сенатской площади и Зимнему дворцу как наиболее выразительным символам императорского Петербурга. Сенатская площадь и Зимний дворец - топос Петровичей, связанных с ними не сюжетно (как Родион с Николаевским мостом), а идеологически. Раскольников “откладывает разгадку” трагического конфликта петровской государственности и народной субстанции, который остро переживал сам Достоевский. Антитеза Николаевского моста и Сенатской площади интертекстуально перекликается с пушкинским “Медным всадником” и его противоборством бунтующей водной стихии и самодержавного камня. Народное сознание таинственным образом связывало смерть Петра Великого с петербургским наводнением 1724 года.

Такая взаимосвязь героя и пространства, когда внутренние свойства персонажа символизируют предметно-вещное окружение, а пространственные конфигурации становятся образами духовной жизни героя, позволяет, в частности, объяснить именование Ильи Петровича Порохом. В гончаровском “Обломове”, весьма актуальном в период написания “Преступления и наказания”, неоднократно упоминается об обычае ходить на Пороховые Заводы. Обычай ходить в ильинскую пятницу (20 июля по старому стилю) на именины Ильи Ильича Обломова на Охтенские Пороховые Заводы был связан с тем, что там находилась церковь Ильи-пророка. Таким образом, именование вспыльчивого и крикливого поручика Порохом имеет не только конкретно-психологическую мотивировку, но - через реальное топографическое пространство Петербурга - и глубокую, скрытую соотнесенность с Ильей-пророком.

Реконструировать связь Раскольникова с Николой-Чудотворцем помогает еще одно обстоятельство. Раскольников, как и его “двойник” Николай Дементьев, родом из Зарайского уезда Рязанской губернии. Исследователи усматривают в этом прежде всего автобиографический смысл. Но Зарайский уезд был одним из наиболее раскольничьих. К тому же, Зарайск - место пребывания наиболее известного чудотворного образа Николы - Николы Зарайского. И именно это место Достоевский делает родиной главного героя.

Для Достоевского русский народ - богоносец, единственный и истинный носитель образа Христа и идеи православия, который спасется “всесветным единением во имя Христово”: “Христа может проповедовать одна лишь Россия. Богоносный народ - один только русский” (из черновиков к “Бесам”, XI, 152; ср. XI, 133). Самодержавию при этом отводится совершенно особая роль: “Царь для народа не внешняя сила <...>, всенародная, всеединящая сила, которую сам народ восхотел, которую вырастил в сердцах своих, которую возлюбил, за которую претерпел, потому что от нее только одной ждал исхода своего из Египта” (XXVII, 21). Сакрализация монархической власти в русской культуре и общественной мысли получает во второй половине XIX века - и прежде всего у Достоевского - свое, почти классическое завершение. При этом вероучительный смысл русского самодержавия и мессианскую роль царя разделяют мыслители прямо противоположных политических устремлений: от Каткова, видевшего в царе “Помазанника Божия” и “стража и радетеля восточной Апостольской Церкви”, до Бакунина, писавшего в статье “Народное дело. Романов, Пугачев или Пестель?” (1862): “Царь - идеал русского народа, это род русского Христа, отец и кормилец русского народа, весь проникнутый любовью к небу и мыслью о его благе”. В контексте таких историософских исканий и появляется у Достоевского образ Николы-Чудотворца как провиденциального устроителя судеб своего народа - эсхатологического Царя, русского Христа, призванного осуществить полный синтез национального бытия (ср. имя несостоявшегося “русского Христа” Николая Ставрогина). Как и Никола-Чудотворец в письме Майкову, Раскольников назван в романе “русским духом” (VI, 406); назван он и “первенцем” (VI, 38, 398), что вместе с историей воскрешения Лазаря отсылает к именованию Христа “первенцем из мертвых” (Отк. I, 5). Намек на мессианское будущее содержится в эпилоге “Преступления и наказания”: “Там, в облитой солнцем необозримой степи, чуть приметными точками чернелись кочевые юрты. Там была свобода и жили другие люди, совсем не похоже на здешних, там как бы самое время остановилось, точно не прошли еще века Авраама и стад его” (VI, 421). Сама структура имени Раскольникова в историософской перспективе может быть интерпретирована как содержащая концепты 1) народа, почвы, земли (Родион) и 2) мессианской царской власти (Романович). Никола-Чудотворец - образ единства этих расколовшихся начал, восстановления исходного единства мифологической личности Царя и Народа. Такая вот обитель за пазушкой.

Интертекстуальность и как явление литературы, и как факт нашей экспликации взаимосвязи двух (многих) текстов - конечно, стары как мир. Мы не сможем найти какой-то первый текст, прототекст, которому не предшествовал бы во времени другой текст. Всегда есть претекст и так до бесконечности. Это чисто философская проблема начала или, вернее было бы сказать, - безначалия феноменов такого рода. Не может быть никакого первоначального текста, как не может быть никакой первичной этимологии или первичных мифологических сюжетов. Это иллюзия первоначала в неотрефлексированном мышлении. Поэтому странным образом оказывается, что текст - не исходная данность, а некая производная величина от отношения к другому тексту.

Текст может быть представлен нами трояко: во-первых, как факт объективации сознания, во-вторых, как намерение (интенция) быть посланным, принятым и понятым, и в-третьих – как нечто существующее только в понимании того, кто этот текст уже воспринял. Последний аспект особенно важен. Содержание текста рождается внутри и в процессе понимания и интерпретации. Процесс – не случайное слово, потому что понимание имеет временной характер. Из того, что было лишь простой пространственной конфигурацией зафиксированного мысленного объекта – производится время. Это не ментальное время чтения, слушания, а внутреннее время самого текста, то есть время его сознания, читаемого другими сознаниями. Здесь открывается особое качество текста - способность порождать другие тексты, когда с помощью различных элементов одного текста строится другой текст, или с помощью элементов одного текста и конструктивного принципа другого строится третий текст и т.д. И, как я уже сказал, никакой текст не может быть помыслен как нулевой (первый), ибо сама идея текста предполагает, что ни один текст не существует без другого (Александр Пятигорский. Мифологические размышления. Лекции по феноменологии мифа. М., 1996, с. 60). Рассматривая текст с точки зрения этого порождающего аспекта, мы не можем утверждать, что именно сознание порождает текст как содержание. Содержание всегда уже дано как текст, а не наоборот.

», часть 2 , глава 2 .)

...Раскольников уже выходил на улицу. На Николаевском мосту ему пришлось еще раз вполне очнуться вследствие одного весьма неприятного для него случая. Его плотно хлестнул кнутом по спине кучер одной коляски, за то что он чуть-чуть не попал под лошадей, несмотря на то что кучер раза три или четыре ему кричал. Удар кнута так разозлил его, что он, отскочив к перилам (неизвестно почему он шел по самой середине моста, где ездят, а не ходят), злобно заскрежетал и защелкал зубами. Кругом, разумеется, раздавался смех.

– И за дело!

– Выжига какая-нибудь.

– Известно, пьяным представится да нарочно и лезет под колеса; а ты за него отвечай.

– Тем промышляют, почтенный, тем промышляют…

Преступление и наказание. Художественный фильм 1969 г. 1 серия

Но в ту минуту, как он стоял у перил и всё еще бессмысленно и злобно смотрел вслед удалявшейся коляске, потирая спину, вдруг он почувствовал, что кто-то сует ему в руки деньги. Он посмотрел: пожилая купчиха, в головке и козловых башмаках, и с нею девушка, в шляпке и с зеленым зонтиком, вероятно дочь. «Прими, батюшка, ради Христа». Он взял, и они прошли мимо. Денег двугривенный. По платью и по виду они очень могли принять его за нищего, за настоящего собирателя грошей на улице, а подаче целого двугривенного он, наверно, обязан был удару кнута, который их разжалобил.

Он зажал двугривенный в руку, прошел шагов десять и оборотился лицом к Неве, по направлению дворца. Небо было без малейшего облачка, а вода почти голубая, что на Неве так редко бывает. Купол собора, который ни с какой точки не обрисовывается лучше, как смотря на него отсюда, с моста, не доходя шагов двадцать до часовни, так и сиял, и сквозь чистый воздух можно было отчетливо разглядеть даже каждое его украшение. Боль от кнута утихла, и Раскольников забыл про удар; одна беспокойная и не совсем ясная мысль занимала его теперь исключительно. Он стоял и смотрел вдаль долго и пристально; это место было ему особенно знакомо. Когда он ходил в университет, то обыкновенно, – чаще всего, возвращаясь домой, – случалось ему, может быть раз сто, останавливаться именно на этом же самом месте, пристально вглядываться в эту действительно великолепную панораму и каждый раз почти удивляться одному неясному и неразрешимому своему впечатлению. Необъяснимым холодом веяло на него всегда от этой великолепной панорамы; духом немым и глухим полна была для него эта пышная картина… Дивился он каждый раз своему угрюмому и загадочному впечатлению и откладывал разгадку его, не доверяя себе, в будущее. Теперь вдруг резко вспомнил он про эти прежние свои вопросы и недоумения, и показалось ему, что не нечаянно он вспомнил теперь про них. Уж одно то показалось ему дико и чудно, что он на том же самом месте остановился, как прежде, как будто и действительно вообразил, что может о том же самом мыслить теперь, как и прежде, и такими же прежними темами и картинами интересоваться, какими интересовался… еще так недавно. Даже чуть не смешно ему стало и в то же время сдавило грудь до боли. В какой-то глубине, внизу, где-то чуть видно под ногами, показалось ему теперь всё это прежнее прошлое, и прежние мысли, и прежние задачи, и прежние темы, и прежние впечатления, и вся эта панорама, и он сам, и всё, всё… Казалось, он улетал куда-то вверх и всё исчезало в глазах его… Сделав одно невольное движение рукой, он вдруг ощутил в кулаке своем зажатый двугривенный. Он разжал руку, пристально поглядел на монетку, размахнулся и бросил ее в воду; затем повернулся и пошел домой. Ему показалось, что он как будто ножницами отрезал себя сам от всех и всего в эту минуту.

Он пришел к себе уже к вечеру, стало быть, проходил всего часов шесть. Где и как шел обратно, ничего он этого не помнил. Раздевшись и весь дрожа, как загнанная лошадь, он лег на диван, натянул на себя шинель и тотчас же забылся…

Смотрите также по произведению "Преступление и наказание"

  • Своеобразие гуманизма Ф.М. Достоевского (по роману «Преступление и наказание»)
  • Изображение губительного воздействия ложной идеи на сознание человека (по роману Ф.М. Достоевского «Преступление и наказание»)
  • Изображение внутреннего мира человека в произведении XIX века (по роману Ф.М. Достоевского «Преступление и наказание»)
  • Анализ романа "Преступление и наказание" Достоевского Ф.М.
  • Система «двойников» Раскольникова как художественное выражение критики индивидуалистического бунта (по роману Ф.М. Достоевского «Преступление и наказание»)

Другие материалы по творчеству Достоевскоий Ф.М.

  • Сцена венчания Настасьи Филипповны с Рогожиным (Анализ эпизода из главы 10 части четвертой романа Ф.М. Достоевского «Идиот»)
  • Сцена чтения пушкинского стихотворении (Анализ эпизода из главы 7 части второй романа Ф.М. Достоевского «Идиот»)
  • Образ князя Мышкина и проблема авторского идеала в романе Ф.М. Достоевского «Идиот»

Образ Петербурга, созданный в русской литературе, поражает своей мрачной красотой, державным величием, но и «европейской» холодностью, безучастностью. Таким Петербург видел Пушкин, создавая поэму «Медный всадник», повесть «Станционный смотритель». Гоголь подчеркивал все невероятное, фантастическое в образе Петербурга. В изображении Гоголя Петербург — город-иллюзия, город абсурда, породивший Хлестакова, чиновника Поприщина, майора Ковалева. Петербург Некрасова — уже вполне реалистический город, где «все сливается, стонет, гудет», город нищеты и бесправия русского народа.

Тем же традициям в изображении Петербурга следует и Достоевский в романе «Преступление и наказание». Здесь само место действия, по замечанию М. Бахтина, «на границе бытия и небытия, реальности и фантасмагории, которая вот-вот рассеется, как туман и сгинет».

Город в романе становится реальным действующим лицом, со своей внешностью, характером, образом жизни. Первое же соприкосновение с ним оборачивается для Раскольникова неудачей. Петербург как будто «не принимает» Раскольникова, безучастно взирая на его бедственное положение. Бедному студенту нечем платить за квартиру, за обучение в университете. Каморка его напоминает Пульхерии Александровне «гроб». Одежда Родиона давно превратилась в лохмотья. Какой-то пьяный, насмехаясь над его костюмом, обзывает его «немецким шляпником». На Николаевском мосту Раскольников чуть-чуть не попал под коляску, кучер хлестнул его кнутом. Какая-то барыня, приняв его за нищего, подала ему милостыню.

И «неясное и неразрешимое впечатление» Раскольникова как будто улавливает эту холодность, недоступность Города. С набережной Невы герою открывается великолепная панорама: «небо... без малейшего облачка», «вода почти голубая», «чистый воздух», сияющий купол собора. Однако «необъяснимым холодом веяло на него всегда от этой великолепной панорамы; духом немым и глухим полна была для него эта великолепная картина».

Однако, если к судьбе Раскольникова Петербург холоден и безразлично равнодушен, то этот город безжалостно «преследует» семью Мармеладовых. Постоянная нищета, голодные дети, «холодный угол», болезнь Катерины Ивановны, пагубная страсть Мармеладова к выпивке, Соня, вынужденная торговать собой, чтобы спасти семью от гибели, — вот ужасающие картины жизни этой несчастной семьи.

Мармеладов, втайне гордившийся своей женой, мечтал дать Катерине Ивановне ту жизнь, которой она достойна, устроить детей, возвратить Соню «в лоно семьи». Однако мечтам его не суждено сбыться — смутно обозначившееся впереди относительное семейное благополучие в виде зачисления Семена Захаровича на службу принесено в жертву его пагубной страсти. Многочисленные питейные заведения, пренебрежительное отношение людей, сама атмосфера Петербурга — все это встает неодолимым препятствием на пути счастливой, благополучной жизни Мармеладова, доводит его до отчаяния. «Понимаете ли вы, понимаете ли вы, милостивый государь, что значит, когда уже некуда больше идти?» — с горечью восклицает Мармеладов. Борьба с Петербургом оказывается не под силу бедному чиновнику. Город, это скопище людских пороков, выходит победителем в неравной борьбе: Мармеладов задавлен богатым экипажем, от чахотки умерла Катерина Ивановна, оставив детей сиротами. Даже Соня, пытающаяся активно противостоять жизненным обстоятельствам, в конце концов уезжает из Петербурга, последовав за Раскольнико-вым в Сибирь.

Характерно, что Петербург оказывается близок и понятен самому «демоническому» герою романа — Свидригайлову: «Народ пьянствует, молодежь образованная от бездействия перегорает в несбыточных снах и грезах, уродуется в теориях; откуда-то жиды понаехали, прячут деньги, а все остальное развратничает. Так и пахнул на меня этот город с первых же часов знакомым запахом».

Свидригайлов замечает, что Петербург — город, мрачная, тоскливая атмосфера которого угнетающе действует на человеческую психику. «В Петербурге много народу, ходя, говорят сами с собой. Это город полусумасшедших. Если б у нас были науки, то медики, юристы, философы могли бы сделать над Петербургом драгоценнейшие исследования, каждый по своей специальности. Редко где найдется столько мрачных, резких и странных влияний на душу человека, как в Петербурге. Чего стоят одни климатические влияния! Между тем это административный центр всей России и характер его должен отражаться на всем», — говорит Аркадий Иванович.

И герой здесь во многом прав. Сама атмосфера Города, кажется, способствует преступлению Раскольникова. Жара, духота, известка, леса, кирпич, пыль, нестерпимая вонь из распивочных, пьяные, проститутки, дерущиеся оборванцы — все это внушает герою «чувство глубочайшего омерзения». И чувство это завладевает душой героя, простираясь и на окружающих, и на саму жизнь. После преступления Раскольниковым овладевает «бесконечное, почти физическое отвращение ко всему встречавшемуся и окружающему, упорное, злобное, ненавистное. Ему гадки все встречные, — гадки...их лица, походка, движения». И причиной этого чувства является не только состояние героя, но и сама петербургская жизнь.

Как замечает Ю.В. Лебедев, Петербург пагубно влияет и на человеческие нравы: люди в этом городе жестоки, лишены жалости, сострадания. Они как будто наследуют все дурные качества породившего их Города. Так, рассерженный кучер, кричавший Раскольникову, чтобы тот посторонился, хлестнул его кнутом, и сцена эта вызвала одобрение окружающих, их насмешки. В распивочной все громко смеются над рассказом пьяного Мармеладова. Для посетителей «заведения» он — «забавник». Такой же «забавой» для окружающих становится и сама смерть его, горе Катерины Ивановны. Когда умирающего Мармеладова посещает священник, то двери из внутренних комнат начинают постепенно отворяться «любопытными», в сенях все плотнее и плотнее теснятся «зрители». Исповедь и причащение Семена Захаровича для жильцов не что иное, как спектакль. И в этом Достоевский видит оскорбление самого таинства смерти.

Уродливость жизни привела к нарушению всех норм внутрисемейных отношений. Алена Ивановна и Лизавета — родные сестры. Между тем в отношениях Алены Ивановны к сестре не заметно не только проявления любви, но и хоть каких-то родственных чувств. Лизавета пребывает «в полном рабстве у сестры своей», работает на нее «день и ночь» и терпит от нее побои.

Другая «рассудительная дама» в романе думает о том, как подороже продать собственную дочь, шестнадцатилетнюю девочку-гимназистку. Подворачивается богатый помещик Свидригайлов, и «рассудительная дама», не смущаясь возрастом жениха, тут же благословляет «молодых».

Наконец, поведение Сони также не совсем логично. Она жертвует собой ради малолетних детей Катерины Ивановны, искренне любит их, но после смерти родителей с легкостью соглашается отдать детей в приют.

Темным, зловещим предстает Петербург в многочисленных интерьерах, пейзажах, массовых сценах. Как замечает В. А. Котельников, Достоевский здесь «воссоздает натуралистические подробности городского быта — угрюмый облик доходных домов, мрачную внутренность их дворов, лестниц, квартир, мерзость трактиров и „заведений"».

Характерна сцена посещения Раскольниковым Сенной площади. Здесь толпится множество «лохмотников», «всякого рода промышленников», торговцев. Вечером они запирают свои заведения и расходятся по домам. Здесь же обитает множество нищих — «можно ходить в каком угодно виде, никого не скандализируя».

Вот Раскольников идет по К-му бульвару. Вдруг он замечает пьяную молоденькую девушку, «простоволосую, без зонтика и перчаток», в разорванном платье. Ее преследует неизвестный господин. Вместе с городовым Родион пытается спасти ее, однако вскоре он понимает бесплодность своих попыток.

Вот герой идет на Садовую. По дороге он встречает «увеселительные заведения», компанию проституток «с сиплыми голосами» и «подбитыми глазами». Один «оборванец» громко ругается с другим, поперек улицы валяется «какой-то мертвецки пьяный». Всюду шум, хохот, визг. Как замечает Ю. Карякин, Петербург у Достоевского «насыщен шумом» — гудящие улицы, крики оборванцев, дребезжание шарманки, громкие скандалы в домах и на лестницах.

Картины эти напоминают «уличные впечатления» Некрасова — циклы «На улице» и «О погоде». В стихотворении «Утренняя прогулка» поэт воссоздает оглушающий ритм жизни большого города:

Все сливается, стонет, гудет, Как-то глухо и грозно рокочет, Словно цепи куют на несчастный народ, Словно город обрушиться хочет, Давка, говор... (о чем голоса? Все о деньгах, о нужде, о хлебе).

Пейзаж в этом стихотворении перекликается с городским пейзажем в романе Достоевского. У Некрасова читаем:

Начинается день безобразный —

Мутный, ветреный, темный и грязный.

А вот один из пейзажей в романе «Преступление и наказание»: «Молочный, густой туман лежал над городом. Свидригайлов пошел по скользкой, грязной деревянной мостовой, по направлению к Малой Неве... С досадой стал он рассматривать дома... Ни прохожего, ни извозчика не встречалось по проспекту. Уныло и грязно смотрели ярко-желтые деревянные домики с закрытыми ставнями. Холод и сырость прохватывали все его тело...»

Этому пейзажу соответствует настроение Раскольникова: «...я люблю, как поют под шарманку в холодный, темный и сырой осенний вечер, непременно в сырой, когда у всех прохожих бледно-зеленые и больные лица; или, еще лучше, когда снег мокрый падает, совсем прямо, без ветру... а сквозь него фонари с газом блистают...», — говорит герой случайному прохожему.

Сюжет некрасовского стихотворения «Еду ли ночью по улице темной», в основе которого судьба уличной женщины, предваряет сюжет Сони Мармеладовой. Некрасов поэтизирует поступок героини:

Где ты теперь? С нищетой горемычной

Злая тебя сокрушила борьба?

Или пошла ты дорогой обычной,

И роковая свершится судьба?

Кто ж защитит тебя? Все без изъятья

Именем страшным тебя назовут,

Только во мне шевельнутся проклятья —

И бесполезно замрут!..

Достоевский в романе также «возвеличивает» Соню Мармеладову, считая ее самоотверженность подвигом. В отличие от окружающих, Соня не покоряется жизненным обстоятельствам, но пытается бороться с ними.

Таким образом, Город в романе — это не только место, где происходит действие. Это настоящий персонаж, настоящее действующее лицо романа. Петербург мрачен, зловещ, кажется, он не любит своих жителей. Он не спасает их от жизненных невзгод, не становится для них домом, родиной. Это Город, разбивающий мечты и иллюзии, не оставляющий надежд. Вместе с тем Петербург Достоевского — это и реальный капиталистический город России второй половины 19 века. Это город «канцеляристов и всевозможных семинаристов», город новоиспеченных дельцов, ростовщиков и торговцев, бедняков и нищих. Это город, где продается и покупается любовь, красота, сама человеческая жизнь.



Загрузка...
Top