Щедрин детство краткое содержание. Отношение к крепостным

Эти биографические очерки были изданы около ста лет назад в серии `Жизнь замечательных людей`, осуществленной Ф.Ф.Павленковым (1839–1900). Написанные в новом для того времени жанре поэтической хроники и историко-культурного исследования, эти тексты сохраняют свою ценность и по сей день. Писавшиеся `для простых людей`, для российской провинции, сегодня они могут быть рекомендованы отнюдь не только библиофилам, но самой широкой читательской аудитории: и тем, кто совсем не искушен в истории и психологии великих людей, и тем, для кого эти предметы – профессия.

Из серии: Жизнь замечательных людей

* * *

компанией ЛитРес .

Биографический очерк С. Н. Кривенко.

С портретом М. Е. Салтыкова, гравированным в Лейпциге Геданом.

ГЛАВА I. ДЕТСТВО И ЮНОСТЬ

Близость смерти не позволяет обыкновенно видеть настоящей величины заслуг человека, и в то время, как заслуги одних преувеличиваются, заслуги других представляются несомненно в преуменьшенном виде, хотя бы в наличности их никто не сомневался и даже враги воздавали им молчаливо известную дань уважения. Последнее относится и к Михаилу Евграфовичу Салтыкову.

Мало на Руси имен, которые говорили бы так много уму и сердцу, как его имя; мало писателей, которые имели при жизни такое влияние и оставили обществу такое обширное литературное наследство, наследство богатое и разнообразное как в отношении внутреннего содержания, так и со стороны внешней формы и совсем особого языка, который при жизни еще начал называться “салтыковским”. Примыкая по роду творчества непосредственно к Гоголю, он нисколько не уступает ему ни в оригинальности, ни в силе дарования. Мало, наконец, людей, которые отличались бы таким цельным характером и прошли бы с такою честью жизненное поприще, как он.

Родился Михаил Евграфович 15 января 1826 года в селе Спас-Угол Калязинского уезда Тверской губернии. Родители его – отец, коллежский советник, Евграф Васильевич, и мать, Ольга Михайловна, урожденная Забелина, купеческого рода, – были довольно богатые местные помещики; крестили же его тетка Марья Васильевна Салтыкова и угличский мещанин Дмитрий Михайлович Курбатов. Последний попал восприемником в дворянский дом по довольно исключительному предшествовавшему обстоятельству, о котором Салтыков рассказывает в шутливом тоне и лично, и потом в “Пошехонской старине”, где Курбатов выведен под фамилией Бархатова. Этот Курбатов славился своею набожностью и прозорливостью и, ходя постоянно на богомолье по монастырям, заходил по пути и гостил довольно подолгу у Салтыковых. Случилось ему таким же образом зайти к ним и в 1826 году, незадолго перед тем, как родиться Михаилу Евграфовичу. На вопрос Ольги Михайловны, кто у нее родится – сын или дочь, он отвечал: “Петушок, петушок, востер ноготок! Многих супостатов покорит и будет женским разгонником”. Когда родился действительно сын, то его и назвали Михаилом, в честь Михаила-архангела, а Курбатова пригласили в крестные отцы.

Воспитание помещичьих детей велось в ту пору по довольно распространенному шаблону, носило какой-то сокращенный, точно заводской, характер и не изобиловало родительским вниманием: детей растили и воспитывали обыкновенно на особой половине сначала кормилицы, а потом няньки и гувернантки или дядьки и гувернеры, потом учили их лет до десяти приходские священники и какие-нибудь “домашние учителя”, нередко из своих же крепостных, а затем их сбывали в учебные заведения, преимущественно в казенные, или в какие-нибудь приготовительные пансионы. Воспитание это и вообще-то нельзя назвать рациональным, а салтыковское тем более из-за суровости домашнего режима и той довольно исключительной семейной обстановки, какая создалась на почве крепостного права, и подчинения бесхарактерного отца практичною, деловитою матерью, которая больше всего думала о хозяйстве. Много видел маленький Салтыков и крепостной, и семейной неправды, оскорблявшей человеческое достоинство и угнетавшей впечатлительную детскую душу; но даровитая натура его не сломилась, а напротив, точно закалялась в испытании и собиралась с силами, чтобы впоследствии широко расправить крылья над человеческою неправдою вообще. Однажды мы заговорили с ним о памяти, – с какого возраста человек начинает помнить себя и окружающее, – и он мне сказал: “А знаете, с какого момента началась моя память? Помню, что меня секут, кто именно, не помню; но секут как следует, розгою, а немка – гувернантка старших моих братьев и сестер – заступается за меня, закрывает ладонью от ударов и говорит, что я слишком еще мал для этого. Было мне тогда, должно быть, года два, не больше”. Вообще, детство Салтыкова не изобилует светлыми впечатлениями.

“Пошехонская старина”, имеющая, несомненно, автобиографическое значение, переполнена самыми грустными красками и дает если не буквально точную, то во всяком случае довольно близкую картину его домашнего воспитания в период до десятилетнего возраста. Михаилу Евграфовичу пришлось расти и учиться отдельно от старших братьев, которые были в то время уже в учебных заведениях, но все-таки он помнил и их детство и испытал на себе, хотя и в меньшей степени, тот же воспитательный уклад, в котором телесные наказания в разных видах и формах являлись главным педагогическим приемом. Детей ставили на колени, рвали за вихры и за уши, секли, а чаще всего кормили подзатыльниками и колотушками как способом более сподручным.

“Припоминается беспрерывный детский плач, неумолкаемые детские стоны за классным столом, – заставляет он говорить своего Затрапезного, – припоминается целая свита гувернантов, следовавших одна за другой и с непонятною для нынешнего времени жестокостью сыпавших колотушками направо и налево… Все они бесчеловечно дрались, а Марью Андреевну (дочь московского немца-сапожника) даже строгая наша мать называла фурией. Так что во все время ее пребывания уши у детей постоянно бывали покрыты болячками”.

Родители оставались ко всему этому равнодушны, а мать обыкновенно даже усиливала наказание. Она являлась высшей карательной инстанцией. Салтыков не любил вспоминать своего детства, а когда вспоминал какие-нибудь отдельные его черты, то вспоминал всегда с большой горечью. Никого лично он при этом не винил, а говорил, что тогда весь строй, весь порядок жизни и отношений был таким. Ни сами каравшие и расточавшие кары не сознавали себя жестокими, ни посторонние так не смотрели на них; тогда просто говорилось: “С детьми без этого нельзя”, и в этом-то и был весь ужас, гораздо больший личных ужасов, потому что он-то и делал их возможными и давал им права гражданства. Внешней обстановкою детства, в смысле гигиены, опрятности и питания, также нельзя было похвалиться. Хотя в доме было достаточно больших и светлых комнат, но это были комнаты парадные, дети же постоянно теснились днем в небольшой классной комнате, а ночью в общей детской, тоже маленькой и с низеньким потолком, где стояло несколько детских кроваток, а на полу, на войлоках, спали няньки. Летом дети еще сколько-нибудь оживлялись под влиянием свежего воздуха, но зимой их положительно закупоривали в четырех стенах и ни единой струи свежего воздуха не доходило до них, потому что форточек в доме не водилось, и комнатная атмосфера освежалась только топкою печей. Одно только знали – топить пожарче и хорошенько закутывать. Это называлось нежным воспитанием. Очень возможно, что вследствие именно таких гигиенических условий Салтыков и оказался впоследствии таким хилым и болезненным. Опрятность также плохо соблюдалась: детские комнаты нередко оставались неметенными; одежда на детях была плохая, чаще всего перешитая из чего-нибудь старого или переходившая от старших к младшим. Прибавьте к этому еще прислугу, одетую в какую-то вонючую, заплатанную рвань. То же можно сказать и о питании: оно было очень скудным. В этом отношении помещичьи семьи делились на две категории: в одних еда возводилась в какой-то культ, ели целый день, проедали целые состояния и детей тоже пичкали, перекармливали и делали обжорами; в других, наоборот, господствовала не то что бы скупость, а какое-то непонятное скопидомство: всегда казалось мало, и всего было жаль. Сараи, ледники, подвалы и кладовые ломились от провизии, готовилось много кушаний, но не для себя, а для гостей; себе же на стол подавались остатки и то, что начинало уже портиться и залеживалось; на скотном дворе стояло по ста и более коров, а к чаю подавалось снятое, синее молоко, и т. п.

Такого рода порядок, да еще в усиленной степени, был и в семье Салтыковых. Но нравственно-педагогические условия воспитания были еще ниже физических. Между отцом и матерью происходили постоянные ссоры. Подчинившись матери и сознавая свою приниженность, отец отплачивал за это тем, что при всяком случае осыпал ее бессильной руганью, упреками и укоризнами. Дети были невольными свидетелями этой брани, ничего в ней не понимали, а видели только, что сила на стороне матери, но что она чем-то кровно обидела отца, хотя обыкновенно и выслушивает молча его брань, и чувствовали поэтому к ней безотчетный страх, а к нему как к человеку бесхарактерному и не могшему защитить не только их, но и себя, полное безучастие. Салтыков говорил, что ни отец, ни мать не занимались ими, что росли они, как посторонние, и что он, по крайней мере, совсем не знал того, что называется родительскою ласкою. Любимчиков еще своеобразно ласкали, остальных – нет. Само это разделение детей на любимых и нелюбимых должно было портить первых и глубоко оскорблять вторых. Затем, если несправедливые и суровые наказания действовали ожесточающим образом на детей, то поступки и разговоры, при них происходившие, распахивали перед ними всю изнанку жизни; а старшие, к сожалению, даже на короткое время не считали нужным сдерживаться и без малейшего стеснения выворачивали и крепостную, и всякую иную тину.

Не раз Салтыков жаловался на отсутствие в детстве общения с природой, на отсутствие непосредственной и живой связи с ее привольем, с ее теплом и светом, оказывающими такое благотворное влияние на человека, которое наполняет все его существо и проходит потом через всю его жизнь. И вот что мы читаем в “Пошехонской старине” от лица Затрапезного: “…с природою мы знакомились случайно и урывками – только во время переездов на долгих в Москву или из одного имения в другое. Остальное время все кругом нас было темно и безмолвно”. Ни о какой охоте никто и понятия не имел; изредка собирали грибы и ловили карасей в пруду, но “ловля эта имела характер чисто хозяйственный и с природой не имела ничего общего”; затем, ни зверей, ни птиц в живом виде в доме не водилось, так что и зверей, и птиц “мы знали только в соленом, вареном и жареном виде”. Сказалось это и на его произведениях: описания природы у него редко встречаются, и он далеко не такой мастер на подобные описания, как, например, Тургенев, Лермонтов, Аксаков и другие. Впрочем, не особенно много радостей могла дать ребенку и северная природа – природа бедная и угрюмая, производившая, в свою очередь, удручающее впечатление не какою-нибудь величественною суровостью, а именно бедностью, неприветливостью и сереньким колоритом. Местность, где родился Салтыков и где протекло его детство, даже в захолустной стороне было захолустьем. Это была равнина, покрытая хвойным лесом и болотами, тянувшимися без перерыва на многие десятки верст. Леса горели, гнили на корню и загромождались валежником и буреломом; болота заражали окрестность миазмами, дороги не просыхали в самые сильные летние жары, а текучей воды было мало. Небольшие речушки еле текли среди топких болот, то образуя стоячие бочаги, то совсем теряясь под густою пеленой водяных зарослей. Летом воздух был насыщен испарениями и наполнен тучами насекомых, которые не давали покоя ни людям, ни животным.

В детстве Салтыкова было два обстоятельства, благоприятствовавших его развитию и сохранению в нем той искры Божией, которая потом так ярко горела. Одно из этих обстоятельств, в сущности, отрицательного свойства – то, что он рос отдельно и что за ним некоторое время было меньше надзора, – дало, однако, положительный результат: он больше думал, сосредоточивался мыслью на себе и окружающем и стал самостоятельно читать и заниматься, приучаясь к самодеятельности и самостоятельности, к тому, чтобы полагаться на себя и верить в свои силы. Читать было почти нечего, так как в доме почти не было книг, а потому он читал оставшиеся от старших братьев учебники. Среди них особенное впечатление произвело на него Евангелие. Это-то вот и было вторым обстоятельством, оказавшим на него самое решительное влияние. Вспоминал он о нем потом как о животворном луче, внезапно ворвавшемся в его жизнь и осветившем и собственное его существование, и окружавший его мрак. Познакомился он с Евангелием не схоластически, а воспринял его непосредственно детскою душою. Ему было тогда восемь-девять лет. Мы не сомневаемся, что в лице Затрапезного он вспоминает именно о своем знакомстве с “Чтением из четырех евангелистов”. Вот эти чудные строки:

“Главное, что я почерпнул из чтения Евангелия, заключалось в том, что оно посеяло в моем сердце зачатки общечеловеческой совести и вызвало из недр моего существа нечто устойчивое, свое, благодаря которому господствующий жизненный уклад уже не так легко порабощал меня. При содействии этих новых элементов я приобрел более или менее твердое основание для оценки как собственных действий, так и явлений и поступков, совершавшихся в окружающей меня среде… начал сознавать себя человеком. Мало того: право на это сознание я переносил и на других. Доселе я ничего не знал ни об алчущих, ни о жаждущих и обремененных, а видел только людские особи, сложившиеся под влиянием несокрушимого порядка вещей; теперь эти униженные и оскорбленные встали передо мной, осиянные светом, и громко вопияли против прирожденной несправедливости, которая ничего не дала им, кроме оков… И возбужденная мысль невольно переносилась к конкретной действительности в девичью, в застольную, где задыхались десятки поруганных и замученных человеческих существ… Я даже с уверенностью могу утверждать, что момент этот имел несомненное влияние на весь позднейший склад моего миросозерцания. В этом признании человеческого образа там, где, по силе общеустановившегося убеждения, существовал только поруганный образ раба, состоял главный и существенный результат, вынесенный мною из тех попыток самообучения, которым я предавался в течение года”.

Не могу удержаться, чтобы не привести еще следующего замечательного по глубине чувства места, которое говорит о росте сочувствия и тяготения Салтыкова к народу, – процесс, показывающий понимание народного настроения и близкую, органическую связь этого настроения с его собственным душевным состоянием:

“Я понимаю, что религиозность самая горячая может быть доступна не только начетчикам и богословам, но и людям, не имеющим ясного понятия о значении слова “религия”. Я понимаю, что самый неразвитый, задавленный ярмом простолюдин имеет полное право называть себя религиозным, несмотря на то, что приносит в храм вместо формулированной молитвы только измученное сердце, слезы и переполненную вздохами грудь. Эти слезы и вздыхания представляют собой бессловную молитву, которая облегчает его душу и просветляет его существо. Под наитием ее он искренно и горячо верит. Он верит, что в мире есть нечто высшее, нежели дикий произвол, что есть в мире Правда и что в недрах ее кроется Чудо, которое придет к нему на помощь и изведет его из тьмы. Пускай каждый новый день удостоверяет его, что колдовству нет конца; пускай вериги рабства с каждым часом все глубже и глубже впиваются в его изможденное тело… Он верит, что злосчастие его не бессрочно и что наступит минута, когда Правда осияет его наравне с другими алчущими и жаждущими. И вера его будет жить до тех пор, пока в глазах не иссякнет источник слез и не замрет в груди последний вздох. Да! Колдовство рушится, цепи рабства падут, явится свет, которого не победит тьма! Ежели не жизнь, то смерть совершит это чудо. Недаром у подножия храма, в котором он молится, находится сельское кладбище, где сложили кости его отцы. И они молились тою же бессловною молитвой, и они верили в то же чудо. И чудо свершилось: пришла смерть и возвестила им свободу. В свою очередь она придет и к нему, верующему сыну веровавших отцов, и свободному даст крылья, чтобы лететь в царство свободы, навстречу свободным отцам…”

В другом месте, от лица того же Затрапезного, Салтыков говорит еще определеннее:

“Крепостное право сближало меня с подневольной массой. Это может показаться странным, но я и теперь еще сознаю, что крепостное право играло громадную роль в моей жизни, и что только пережив все его фазисы, я мог прийти к полному сознательному и страстному отрицанию его”.

Вообще, “Пошехонская старина” представляет большой интерес по отношению к автору, потому что бросает свет не только на детскую, но и на всю последующую его жизнь. Хотя он там и появляется только эпизодически, на фоне общей бытовой картины, хотя мы и не можем следить за ним день за днем, но все-таки видно, как, под какими влияниями и из каких элементов слагался его характер, его умственный и нравственный облик. Повторяем: нельзя, разумеется, утверждать, что все именно так и было, как там рассказано, но многое из того, что Салтыков лично рассказывал при жизни, воспроизведено им с буквальной точностью, даже некоторые имена сохранены (например, принимавшей его повивальной бабки, калязинской мещанки Ульяны Ивановны, первого его учителя Павла и т. п.) или только отчасти изменены.

Первым его учителем был свой же крепостной человек, живописец Павел, которому в самый день рождения Михаила Евграфовича 15 января 1833 года, то есть когда ему исполнилось семь лет, приказано было приступить к обучению его грамоте, что он и сделал, придя в класс с указкою и начав с азбуки. Тут есть некоторая неточность: рассказывая о первом уроке Павла Затрапезному, он говорит, что до этого он ни читать, ни писать – ни по-каковски, даже по-русски, не умел, а выучился только возле старeших братьев и сестер болтать по-французски и по-немецки да заучивать по настоянию гувернанток и говорить в дни именин и рождений родителей поздравительные стихи; между тем приведенное в 5-й главе “Пошехонской старины” французское стихотворение оказалось среди бумаг Салтыкова и было написано детским почерком и подписано так: “écrit par votre très humble fils Michel Saltykoff. Le 16 octobre 1832”. Мальчику тогда не было еще и семи лет, следовательно, можно сделать одно из двух предположений: или что он читал и писал по-французски раньше, чем по-русски, или что стихотворение было написано от его имени кем-нибудь из старших детей. Но это – незначительная неточность, на которой не стоит и останавливаться.

В 1834 году вышла из Московского Екатерининского института старшая сестра Михаила Евграфовича Салтыкова, Надежда Евграфовна, и дальнейшее обучение его было вверено ей и ее товарке по институту Авдотье Петровне Василевской, поступившей в дом в качестве гувернантки. Им помогали священник села Заозерья, о. Иван Васильевич, обучавший Салтыкова латинскому языку по грамматике Кошанского, и студент Троицкой духовной академии Матвей Петрович Салмин, которого приглашали два года кряду на летние вакации. Занимался Салтыков усердно и настолько хорошо, что в августе 1836 года был принят в третий класс шестиклассного в то время Московского дворянского института, только что преобразованного из университетского пансиона. Однако в третьем классе ему пришлось пробыть два года; но это не вследствие дурных успехов, а исключительно по малолетству. Учился он по-прежнему хорошо и в 1838 году был переведен в качестве отличнейшего ученика в лицей. Московский дворянский институт пользовался преимуществом отправлять в лицей каждые полтора года двух лучших учеников, куда они поступали на казенное содержание, и одним из таких и был Салтыков.

В лицее, уже в первом классе, он почувствовал влечение к литературе и стал писать стихи. За это, а также и за чтение книг он терпел всевозможные преследования как со стороны гувернеров и лицейского начальства, так и в особенности со стороны учителя русского языка Гроздова. Таланта его, очевидно, не признавали. Он вынужден был прятать стихи, особенно если содержание их могло показаться предосудительным, в рукава куртки и даже в сапоги, но контрабанда отыскивалась, и это оказывало сильное влияние на отметки по поведению: в течение всего времени пребывания в лицее он почти не получал, при 12-балльной системе, свыше 9 баллов до самых последних месяцев перед выпуском, когда обыкновенно всем ставился полный балл. Поэтому в выданном ему аттестате значится: “при довольно хорошем поведении”, а это значит, что средний балл по поведению за последние два года был ниже восьми. И все это началось со стихов, к которым впоследствии присоединились “грубости”, то есть расстегнутая пуговица на куртке или мундире, ношение треуголки с “поля”, а не по форме (что было необыкновенно трудно и составляло само по себе целую науку), курение табака и иные школьные преступления.

Начиная со 2-го класса в лицее позволялось воспитанникам выписывать за свой счет журналы. Таким образом, Салтыковым получались: “Отечественные записки”, “Библиотека для чтения” (Сенковского), “Сын Отечества” (Полевого), “Маяк” (Бурачка) и “Revue Etrangére”. Журналы читались воспитанниками с жадностью; особенно сильным было влияние “Отечественных записок”, где писал критические статьи Белинский. Вообще, влияние литературы было тогда очень сильно в лицее: воспоминание о недавно погибшем Пушкине как будто обязывало нести его знамя и на каждом курсе предполагался его продолжатель. Такими продолжателями считались В. Р. Зотов, Н. П. Семенов (сенатор), Л. А. Мей, В. П. Гаевский и другие, в том числе и Салтыков. Первое стихотворение его “Лира” было напечатано в “Библиотеке для чтения” 1841 года за подписью С-в. В 1842 году появилось там же другое его стихотворение “Две жизни” за подписью С. Затем произведения его появляются в “Современнике” (Плетнева): в 1844 году– “Наш век”, “Весна” и два перевода, из Гейне и Байрона; в 1845 году – “Зимняя элегия”, “Вечер” и “Музыка”. Под всеми этими стихотворениями подпись: М. Салтыков. Он в это время уже вышел из лицея, но стихи эти были написаны еще там. Больше в стихотворной форме он, по-видимому, ничего не писал, по крайней мере, не печатал, а отдавал в печать только то, что уже было в портфеле, и отдавал не в порядке написания, а как случится: позже написанные вещи – раньше, а ранние – позже. Мы приведем некоторые из этих стихотворений как для того, чтобы показать, как Салтыков писал стихи, так и для того, чтобы видеть отражавшееся в них душевное настроение юноши – будущего выдающегося писателя.

(Из Гейне. 1841)

О, милая девочка! быстро

Челнок свой направь ты ко мне!

Сядь рядом со мною, и тихо

Беседовать будем во тьме.

И к сердцу страдальца ты крепко

Головку младую прижми -

Ведь морю себя ты вверяешь

И в бурю, и в ясные дни.

А сердце мое – то же море -

Бушует оно и кипит,

И много сокровищ бесценных

На дне своем ясном хранит.

Музыка (1843)

Я помню вечер: ты играла,

Я звукам с ужасом внимал,

Луна кровавая мерцала -

И мрачен был старинный зал.

Твой мертвый лик, твои страданья,

Могильный блеск твоих очей

И уст холодное дыханье,

И трепетание грудей -

Все мрачный холод навевало.

Играла ты… я весь дрожал,

А эхо звуки повторяло,

И страшен был старинный зал…

Играй, играй: пускай терзанье

Наполнит душу мне тоской;

Моя любовь живет страданьем

И страшен ей покой!

Наш век (1844)

В наш странный век все грустью поражает.

Немудрено: привыкли мы встречать

Работой каждый день; все налагает

Нам на душу особую печать,

Мы жить спешим. Без цели, без значенья

Жизнь тянется, проходит день за днем -

Куда, к чему? Не знаем мы о том.

Вся наша жизнь есть смутный род сомненья.

Мы в тяжкий сон живем погружены.

Как скучно все: младенческие грезы

Какой-то тайной грустию полны,

И шутка как-то сказана сквозь слезы!

И лира наша вслед за жизнью веет

Ужасной пустотою: тяжело!

Усталый ум безвременно коснеет,

И чувство в нем молчит, усыплено.

Что ж в жизни есть веселого? Невольно

Немая скорбь на душу набежит

И тень сомненья сердце омрачит…

Нет, право, жить и грустно, да и больно!..

Меланхолическое настроение автора, грусть и вопросы, зачем жизнь идет так печально и что этому причиной, – слышатся определенно и звучат искренностью и глубиною. Тогдашняя жизнь действительно мало представляла отрадного и изобиловала тяжелыми картинами бесправия и произвола. Для этого не надо было долго жить и далеко ходить, а достаточно было видеть одно крепостное право. Но вы чувствуете, что настроение это не отдает разочарованием, которое заставляет складывать руки, не похоже также и на бесплодную меланхолию, а, напротив, в нем слышится уже нота действенной любви (“моя любовь живет страданьем и страшен ей покой!”), которая потом все ярче и ярче разгоралась и не потухала до самых последних его дней. Стихи писать он скоро перестал, – потому ли, что они ему не давались, или что самая форма не соответствовала складу его ума, – но настроение осталось, и мысль продолжала работать в том же направлении.

“Еще в стенах лицея, – говорит г-н Скабичевский, – Салтыков оставил свои мечты сделаться вторым Пушкиным. Впоследствии он даже не любил, когда кто-либо напоминал ему о стихотворных грехах его молодости, краснея, хмурясь при этом случае и стараясь всячески замять разговор. Однажды он высказал даже о поэтах парадокс, что все они, по его мнению, сумасшедшие люди. “Помилуйте, – объяснял он, – разве это не сумасшествие, по целым часам ломать голову, чтобы живую, естественную человеческую речь втискивать, во что бы то ни стало, в размеренные рифмованные строчки! Это все равно, что кто-нибудь вздумал бы вдруг ходить не иначе, как по разостланной веревочке, да непременно еще на каждом шагу приседая”. “Конечно, – добавляет г-н Скабичевский, – это была не больше как одна из сатирических гипербол великого юмориста, потому что на самом деле он был тонкий знаток и ценитель хороших стихов, и Некрасов постоянно ему одному из первых читал свои новые стихотворения”.

Ко времени, о котором мы говорим, относятся несколько строк А. Я. Головачевой о Салтыкове-лицеисте в ее литературных “Воспоминаниях”: “…я видела его в начале сороковых годов в доме М. Я. Языкова. Он и тогда не отличался веселым выражением лица. Его большие серые глаза сурово смотрели на всех, и он всегда молчал. Он всегда садился не в той комнате, где сидели все гости, а помещался в другой, против дверей, и оттуда внимательно слушал разговоры”. Улыбка “мрачного лицеиста” считалась чудом. По словам Языкова, Салтыков ходил к нему, “чтобы посмотреть на литераторов”. Мысль сделаться и самому литератором, очевидно, глубоко засела в нем. Кроме того, как мы уже сказали, в лицее того времени интересовались литературой и много читали, чтение само собой вызывало вопросы, которые волновали и мучили, требовали ответов и порождали естественное желание слышать живое слово умных людей. Кроме выписывавшихся периодических изданий, в лицее читали и многое другое. К. К. Арсеньев говорит в “Материалах для биографии М. Е. Салтыкова”, что “даже в конце сороковых, в начале пятидесятых годов, после грозы 1848 года, после дела петрашевцев, в котором не случайно оказались замешанными многие из бывших лицеистов (Петрашевский, Спешнев, Кашкин, Европеус), между воспитанниками лицея бродили еще идеи, вдохновлявшие юношу Салтыкова”.

Вышел Салтыков из лицея по первому разряду. В то время, как и теперь, из лицея выпускали окончивших курс с чином IX, X и XII классов, смотря по успехам в науках и “поведении”. Так как Салтыков получал плохие баллы за поведение и по предметам особенно не старался, то и вышел с чином X класса, семнадцатым по списку. Из 22 учеников выпуска 1844 года 12 человек были выпущены IX классом, 5-X и 5-XII. К средней группе и принадлежал наш лицеист. Любопытно, что с чином X же класса вышли из лицея и Пушкин, и Дельвиг, и Мей. Из товарищей Салтыкова по лицею, бывших в одно время с ним как на его, так и на других курсах, никто не составил себе такого крупного литературного имени, как он, хотя многие писали и пробовали писать; в отношении общественной деятельности также нет более выдающегося имени; а по службе многие достигли высоких положений: например, граф А. П. Бобринский, князь Лобанов-Ростовский (посол в Вене) и другие. По окончании курса Салтыков поступил на службу в канцелярию военного министерства при графе Чернышеве.

Он не сохранил о лицее хороших воспоминаний и не любил вспоминать о нем. “Помню я школу, – писал он лет через десять после выпуска в одном из своих очерков, – но как-то угрюмо и неприветливо воскресает она в моем воображении…” Наоборот, время юности, юношеские надежды и верования, страстное стремление из непроглядной тьмы к свету и правде, товарищи, стремившиеся к тем же идеалам, с которыми он вместе думал и волновался, вспоминаются им не раз и с удовольствием. Сравнивая то, что было в тогдашней дореформенной России, с тем, что было в Европе, молодежь особенно увлекалась Францией.

“С представлением о Франции и Париже, – читаем мы в другом очерке Салтыкова, – для меня неразрывно связывается воспоминание о моем юношестве, то есть о сороковых годах. Да и не только для меня лично, но и для всех нас, сверстников, в этих двух словах заключалось нечто лучезарное, светоносное, что согревало нашу жизнь и в известном смысле даже определяло ее содержание. Как известно, в сороковых годах русская литература (а за нею, конечно, и молодая читающая публика) поделилась на два лагеря: западников и славянофилов. Был еще третий лагерь, в котором копошились Булгарины, Брандты, Кукольники и т. п., но этот лагерь уже не имел ни малейшего влияния на подрастающее поколение, и мы знали его лишь настолько, насколько он являл себя прикосновенным к ведомству управы благочиния. Я в то время только что оставил школьную скамью и, воспитанный на статьях Белинского, естественно примкнул к западникам”.

Рассказывая дальше, что примкнул он, собственно, не к наиболее обширному и единственно авторитетному тогда в литературе кружку западников, который занимался немецкой философией, а к кружку безвестному, инстинктивно прилепившемуся к французским идеалистам, к Франции не официальной, а к той, которая стремилась к лучшему и ставила широкие задачи человечеству, Салтыков говорит: во Франции “все было ясно как день… все как будто только что начиналось. И не только теперь, в эту минуту, а больше полустолетия сряду все начиналось, и опять, и опять начиналось, и не заявляло ни малейшего желания кончиться. Мы с неподдельным волнением следили за перипетиями драмы последних двух лет царствования Луи-Филиппа и с упоением зачитывались “Историей десятилетия”… Луи-Филипп и Гизо, и Дюшатель, и Тьер, – все это были как бы личные враги, успех которых огорчал, неуспех радовал. Процесс министра Теста, агитация в пользу избирательной реформы, высокомерные речи Гизо… все это и теперь так живо встает в моей памяти, как будто происходило вчера”. “Франция казалась страною чудес. Можно ли было, имея в груди молодое сердце, не пленяться этою неистощимостью жизненного творчества, которое, вдобавок, отнюдь не соглашалось сосредоточиться в определенных границах, а рвалось захватить все дальше и дальше?”

Если к этому прибавить, что Салтыков был русским человеком в лучшем значении этого слова, крепко был связан всем своим существом с русскою жизнью и горячо любил родную страну и народ, любил их совсем не сентиментальною, а живою и действенною любовью, которая не закрывает глаз на недостатки и темные стороны, а ищет способов к их устранению и путей к счастью, то увидим, что он вступил в жизнь если не вполне готовым человеком, то человеком во всяком случае уже с довольно определенным миросозерцанием и довольно определенным критерием, которым оставалось только развиться дальше и окрепнуть. Любовь Салтыкова к России редко высказывалась в каких-нибудь славословиях, но сказывалась так часто и в стольких произведениях, что я затруднил бы читателя доказательствами и цитатами. Жалуясь на недостаток общения с природой в детстве, описывая скудную северную природу того захолустья, в котором ему суждено было родиться, он и к ней проникается совсем особенною нежностью и любовью. Еще в “Губернских очерках” мы читаем следующее:

“Я люблю эту бедную природу, может быть, потому, что, какова она ни есть, она все-таки принадлежит мне; она сроднилась со мной точно так же, как и я сжился с ней; она лелеяла мою молодость; она была свидетельницей первых тревог моего сердца, и с тех пор ей принадлежит лучшая часть меня самого. Перенесите меня в Швейцарию, в Индию, в Германию, окружите какою хотите роскошною природою, накиньте на эту природу какое хотите прозрачное и синее небо – я все-таки везде найду милые серенькие тоны моей родины, потому что я всюду и всегда ношу их в моем сердце, потому что душа моя хранит их как лучшее свое достояние”.

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Михаил Салтыков-Щедрин. Его жизнь и литературная деятельность (С. Н. Кривенко) предоставлен нашим книжным партнёром -

Жизненные противоречия с детских лет вошли в душевный мир сатирика. Михаил Евграфович Салтыков родился 15 (27) января 1826 года в селе Спас-Угол Калязинского уезда Тверской губернии. Отец писателя принадлежал к (*5) старинному дворянскому роду Салтыковых, к началу XIX века разорившемуся и оскудевшему. Стремясь поправить пошатнувшееся материальное положение, Евграф Васильевич женился на дочери богатого московского купца О. М. Забелиной, властолюбивой и энергичной, бережливой и расчетливой до скопидомства. Михаил Евграфович не любил вспоминать о своем детстве, а когда это волей-неволей случалось, воспоминания окрашивались неизменной горечью. Под крышей родительского дома ему не суждено было испытать ни поэзии детства, ни семейного тепла и участия. Семейная драма осложнилась драмой общественной. Детство и молодые годы Салтыкова совпали с разгулом доживавшего свой век крепостного права. "Оно проникало не только в отношения между поместным дворянством и подневольною массою - к ним, в тесном смысле, и прилагался этот термин,- но и во все вообще формы общежития, одинаково втягивая все сословия (привилегированные и непривилегированные) в омут унизительного бесправия, всевозможных изворотов лукавства и страха перед перспективою быть ежечасно раздавленным". Юноша Салтыков получил блестящее по тем временам образование сначала в Дворянском институте в Москве, потом в Царскосельском лицее, где сочинением стихов он стяжал славу "умника" и "второго Пушкина". Но светлые времена лицейского братства студентов и педагогов давно канули в Лету. Ненависть Николая I к просвещению, порожденная страхом перед распространением свободолюбивых идей, обратилась прежде всего на лицей. "В то время, и в особенности в нашем "заведении",- вспоминал Салтыков,- вкус к мышлению был вещью очень мало поощряемою. Высказывать его можно было только втихомолку и под страхом более или менее чувствительных наказаний". Все лицейское воспитание было направлено тогда к одной исключительно цели - "приготовить чиновника". Юный Салтыков восполнял недостатки лицейского образования по-своему: он с жадностью поглощал статьи Белинского в журнале "Отечественные записки", а по окончании лицея, определившись на службу чиновником Военного ведомства, примкнул к социалистическому кружку М. В. Петрашевского. Этот кружок "инстинктивно прилепился к Франции Сен-Симона, Кабе, Фурье, Луи Блана и в особенности Жорж Занда. Оттуда лилась на нас вера в человечество, оттуда воссияла нам уверенность, что "золотой век" находится не позади, а впереди нас... Словом сказать, все доброе, все желанное и любвеобильное - все шло оттуда". (*6) Но и здесь Салтыков обнаружил зерно противоречия, из которого выросло впоследствии могучее дерево его сатиры. Он заметил, что члены социалистического кружка слишком прекраснодушны в своих мечтаниях, что они живут в России лишь "фактически" или, как в то время говорилось, "имеют образ жизни": ходят в канцелярию на службу, питаются в ресторанах и кухмистерских... Духовно же они живут во Франции, Россия для них представляет собой "область, как бы застланную туманом". В повести "Противоречия" (1847) Салтыков заставил своего героя Нагибина мучительно биться над разгадкой "необъяснимого феникса" - русской действительности, искать пути выхода из противоречия между идеалами утопического социализма и реальной жизнью, идущей вразрез с этими идеалами. Герою второй повести - "Запутанное дело" (1848) Мичулину тоже бросается в глаза несовершенство всех общественных отношений, он также пытается найти выход из противоречий между идеалом и действительностью, найти живое практическое дело, позволяющее перестроить мир. Здесь определились характерные признаки духовного облика Салтыкова: нежелание замыкаться в отвлеченных мечтах, нетерпеливая жажда немедленного практического результата от тех идеалов, в которые он уверовал.

Вятский плен

Обе повести были опубликованы в журнале "Отечественные записки" и поставили молодого писателя в ряд сторонников "натуральной школы", развивающих традиции гоголевского реализма. Но принесли они Салтыкову не славу, не литературный успех... В феврале 1848 года началась революция во Франции. Под влиянием известий из Парижа в конце февраля в Петербурге был организован негласный комитет с целью "рассмотреть, правильно ли действует цензура и издаваемые журналы соблюдают ли данные каждому программы". Правительственный комитет не мог не заметить в повестях молодого чиновника канцелярии Военного ведомства "вредного направления" и "стремления к распространению революционных идей, потрясших уже всю Западную Европу". В ночь с 21 на 22 апреля 1848 года Салтыков был арестован, а шесть дней спустя в сопровождении жандарма отправлен в далекую и глухую по тем временам Вятку. Убежденный социалист в течение многих лет носил мундир провинциального чиновника губернского правления, на собственном жизненном опыте ощущая драматический разрыв между идеалом и реальностью. "...Молодой энтузиазм, политические идеалы, великая драма на Западе и... почтовый (*7) колокольчик. Вятка, губернское правление... Вот мотивы, сразу, с первых шагов литературной карьеры овладевшие Щедриным, определившие его юмор и его отношение к русской жизни",- писал В. Г. Короленко. Но суровая семилетняя школа провинциальной жизни явилась для Салтыкова-сатирика плодотворной и действенной. Она способствовала преодолению отвлеченного, книжного отношения к жизни, она укрепила и углубила демократические симпатии писателя, его веру в русский народ и его историю. Салтыков впервые открыл для себя низовую, уездную Русь, познакомился с жизнью провинциального мелкого чиновничества, купечества, крестьянства, рабочих Приуралья, окунулся в животворную для писателя "стихию достолюбезного народного говора". Служебная практика по организации в Вятке сельскохозяйственной выставки, изучение дел о расколе в Волго-Вятском крае приобщили Салтыкова к устному народному творчеству. "Я несомненно ощущал, что в сердце моем таится невидимая, но горячая струя, которая без ведома для меня самого приобщает меня к первоначальным и вечно бьющим источникам народной жизни",- вспоминал писатель о вятских впечатлениях.

С демократических позиций взглянул теперь Салтыков и на государственную систему России. Он пришел к выводу, что "центральная власть, как бы ни была просвещенна, не может обнять все подробности жизни великого народа; когда она хочет своими средствами управлять многоразличными пружинами народной жизни, она истощается в бесплодных усилиях". Главное неудобство чрезмерной централизации в том, что она "стирает все личности, составляющие государство". "Вмешиваясь во все мелочные отправления народной жизни, принимая на себя регламентацию частных интересов, правительство тем самым как бы освобождает граждан от всякой самобытной деятельности" и самого себя ставит под удар, так как "делается ответственным за все, делается причиною всех зол и порождает к себе ненависть". Централизация в масштабах такой огромной страны, как Россия, приводит к появлению "массы чиновников, чуждых населению и по духу, и по стремлениям, не связанных с ним никакими общими интересами, бессильных на добро, но в области зла являющихся страшной, разъедающей силой". Так образуется порочный круг: самодержавная, централизованная власть убивает всякую народную инициативу, искусственно задерживает гражданское развитие народа, держит его в "младенческой неразвитости", а эта нераз-(*8)витость, в свою очередь, оправдывает и поддерживает централизацию. "Рано или поздно народ разобьет это прокрустово ложе, которое лишь бесполезно мучило его". Но что делать сейчас? Как бороться с антинародной сущностью государственной системы в условиях пассивности и гражданской незрелости самого народа? В поисках ответа на этот вопрос Салтыков приходит к теории, в какой-то мере успокаивающей его гражданскую совесть: он начинает "практиковать либерализм в самом капище антилиберализма", внутри бюрократического аппарата. "С этой целью предполагалось наметить покладистое влиятельное лицо, прикинуться сочувствующим его предначертаниям и начинаниям, сообщить последним легкий либеральный оттенок, как бы исходящий из недр начальства (всякий мало-мальски учтивый начальник не прочь от либерализма), и затем, взяв облюбованный субъект за нос, водить его за оный. Теория эта, в шутливом русском тоне, так и называлась теорией вождения влиятельного человека за нос, или, учтивее: теорией приведения влиятельного человека на правый путь". В "Губернских очерках" (1856-1857), ставших художественным итогом вятской ссылки, такую теорию исповедует герой, от имени которого ведется повествование и которому суждено стать "двойником" Салтыкова,- надворный советник Н. Щедрин. Общественный подъем 60-х годов дает Салтыкову уверенность, что "честная служба" социалиста Щедрина способна подтолкнуть общество к радикальным переменам, что единичное добро, творимое в самом "капище антилиберализма", может принести некоторые плоды, если носитель этого добра держит в уме предельно широкий демократический идеал. Вот почему и после освобождения из "вятского плена" Салтыков-Щедрин продолжает (с кратковременным перерывом в 1862-1864 годах) государственную службу сначала в Министерстве внутренних дел, а затем в должности рязанского и тверского вице-губернатора, снискав в бюрократических кругах кличку "вице-Робеспьера". В 1864-1868 годах он служит председателем казенной палаты в Пензе, Туле и Рязани. Административная практика открывает перед сатириком самые потаенные стороны бюрократической власти, весь скрытый от внешнего наблюдения потаенный ее механизм. Одновременно Салтыков создает циклы очерков "Сатиры в прозе" и "Невинные рассказы", в период сотрудничества в редакции "Современника" (1862-1864) пишет публицисти-(*9)ческую хронику "Наша общественная жизнь", а в 1868-1869 годах, став членом редколлегии обновленного Некрасовым журнала "Отечественные записки", публикует очерковые книги "Письма о провинции", "Признаки времени", "Помпадуры и помпадурши". Постепенно Салтыков изживает веру в перспективы "честной службы", которая все более превращается в "бесцельную каплю добра в море бюрократического произвола". Реформа 1861 года не оправдывает его ожиданий, а в пореформенную эпоху русские либералы, с которыми он искал союза, круто поворачивают вправо. В этих условиях Салтыков-Щедрин приступает к работе над одним из вершинных произведений своего сатирического творчества - "Историей одного города".

Проблематика и поэтика сатиры "История одного города"

Если в "Губернских очерках" основные стрелы сатирического обличения попадали в провинциальных чиновников, то в "Истории одного города" Щедрин поднялся до правительственных верхов: в центре этого произведения - сатирическое изображение взаимоотношений народа и власти, глуповцев и их градоначальников. Салтыков-Щедрин убежден, что бюрократическая власть является следствием "несовершеннолетия", гражданской незрелости народа. В книге сатирически освещается история вымышленного города Глупова, указываются даже точные даты ее: с 1731 по 1826 год. Любой читатель, мало-мальски знакомый с русской историей, увидит в фантастических событиях и героях щедринской книги отзвуки реальных исторических событий названного автором периода времени. Но в то же время сатирик постоянно отвлекает сознание читателя от прямых исторических параллелей. В книге Щедрина речь идет не о каком-то узком отрезке отечественной истории, а о таких ее чертах, которые сопротивляются течению времени, которые остаются неизменными на разных этапах отечественной истории. Сатирик ставит перед собою головокружительно смелую цель - создать целостный образ России, в котором обобщены вековые слабости ее истории, достойные сатирического освещения коренные пороки русской государственной и общественной жизни. Стремясь придать героям и событиям "Истории одного города" обобщенный смысл, Щедрин часто прибегает к анахронизмам - смешению времен. Повествование идет от лица вымышленного архивариуса эпохи XVIII - начала XIX века. Но в его рассказ нередко вплетаются факты и события более позднего времени, о которых он знать не мог. А Щедрин, (*10) чтобы обратить на это внимание читателя, нарочно оговаривает анахронизмы в примечаниях "от издателя". Да и в глуповских градоначальниках обобщаются черты разных государственных деятелей разных исторических эпох. Но особенно странен и причудлив с этой точки зрения образ города Глупова.

Даже внешний облик его парадоксально противоречив. В одном месте мы узнаем, что племена головотяпов основали его на болоте, а в другом месте утверждается, что "родной наш город Глупов имеет три реки и, в согласность древнему Риму, на семи горах построен, на коих в гололедицу великое множество экипажей ломается". Не менее парадоксальны и его социальные характеристики. То он является перед читателями в образе уездного городишки, то примет облик города губернского и даже столичного, а то вдруг обернется захудалым русским селом или деревенькой, имеющей, как водится, свой выгон для скота, огороженный типичной деревенской изгородью. Но только границы глуповского выгона соседствуют с границами... Византийской империи! Фантастичны и характеристики глуповских обитателей: временами они походят на столичных или губернских горожан, но иногда эти "горожане" пашут и сеют, пасут скот и живут в деревенских избах, крытых соломой. Столь же несообразны и характеристики глуповских властей: градоначальники совмещают в себе повадки, типичные для русских царей и вельмож, с действиями и поступками, характерными для уездного городничего или сельского старосты.

Чем объяснить эти противоречия? Для чего потребовалось Салтыкову "сочетание несочетаемого, совмещение несовместимого"? Один из знатоков щедринской сатиры, Д. Николаев, так отвечает на этот вопрос: "В "Истории одного города", как это уже видно из названия книги, мы встречаемся с одним городом, одним образом. Но это такой образ, который вобрал в себя признаки сразу всех городов. И не только городов, но и сел, и деревень. Мало того, в нем нашли воплощение характерные черты всего самодержавного государства, всей страны". Работая над "Историей одного города", Щедрин опирается на свой богатый и разносторонний опыт государственной службы, на труды крупнейших русских историков: от Карамзина и Татищева до Костомарова и Соловьева. Композиция "Истории одного города" - пародия на официальную историческую монографию типа "Истории государства Российского" Карамзина. В первой части книги дается общий очерк глуповской истории, а во второй - описания жизни (*11) и деяний наиболее выдающихся градоначальников. Именно так строили свои труды многие современные Щедрину историки: они писали историю "по царям". Пародия Щедрина имеет драматический смысл: глуповскую историю иначе и не напишешь, вся она сводится к смене самодурских властей, массы остаются безгласными и пассивно покорными воле любых градоначальников. Глуповское государство началось с грозного градоначальнического окрика: "Запорю!" Искусство управления глуповцами с тех пор состоит лишь в разнообразии форм этого сечения: одни градоначальники секут глуповцев без всяких объяснений - "абсолютно", другие объясняют порку "требованиями цивилизации", а третьи добиваются, чтоб сами обыватели желали быть посеченными. В свою очередь, в глуповской массе изменяются лишь формы покорности. В первом случае обыватели трепещут бессознательно, во втором - с сознанием собственной пользы, ну а в третьем возвышаются до трепета, исполненного доверия к властям! В описи градоначальников даются краткие характеристики глуповских государственных людей, воспроизводится сатирический образ наиболее устойчивых отрицательных черт русской истории. Василиск Бородавкин повсеместно насаждал горчицу и персидскую ромашку, с чем и вошел в глуповскую историю. Онуфрий Негодяев разместил вымощенные его предшественниками улицы и из добытого камня настроил себе монументов. Перехват-Залихватский сжег гимназию и упразднил науки. Уставы и циркуляры, сочинением которых прославились градоначальники, бюрократически регламентируют жизнь обывателей вплоть до бытовых мелочей - "Устав о добропорядочном пирогов печении".

Жизнеописания глуповских градоначальников открывает Брудастый. В голове этого деятеля вместо мозга действует нечто вроде шарманки, наигрывающей периодически два окрика: "Раззорю!" и "Не потерплю!" Так высмеивает Щедрин бюрократическую безмозглость русской государственной власти. К Брудастому примыкает другой градоначальник с искусственной головой - Прыщ. У него голова фаршированная, поэтому Прыщ не способен администрировать, его девиз - "Отдохнуть-с". И хотя глуповцы вздохнули при новом начальстве, суть их жизни изменилась мало: и в том, и в другом случае судьба города находилась в руках безмозглых властей. Когда вышла в свет "История одного города", критика стала упрекать Щедрина в искажении жизни, в отступлении от реализма. Но эти упреки были несостоятельны. Гротеск и сатирическая фантастика у Щедрина не искажают дейст-(*12)вительности, а лишь доводят до парадокса те качества, которые таит в себе любой бюрократический режим. Художественное преувеличение действует подобно увеличительному стеклу: оно делает тайное явным, обнажает скрытую от невооруженного глаза суть вещей, укрупняет реально существующее зло. С помощью фантастики и гротеска Щедрин часто ставит точный диагноз социальным болезням, которые существуют в зародыше и еще не развернули всех возможностей и "готовностей", в них заключенных. Доводя эти "готовности" до логического конца, до размеров общественной эпидемии, сатирик выступает в роли провидца, вступает в область предвидений и предчувствий. Именно такой, пророческий смысл содержится в образе Угрюм-Бурчеева, увенчивающем жизнеописания глуповских градоначальников. На чем же держится деспотический режим? Какие особенности народной жизни его порождают и питают? "Глупов" в книге - это особый порядок вещей, составным элементом которого является не только администрация, но и народ - глуповцы. В "Истории одного города" дается беспримерная сатирическая картина наиболее слабых сторон народного миросозерцания. Щедрин показывает, что народная масса в основе своей политически наивна, что ей свойственны неиссякаемое терпение и слепая вера в начальство, в верховную власть.

"Мы люди привышные! - говорят глуповцы.- Мы претерпеть могим. Ежели нас теперича всех в кучу сложить и с четырех концов запалить - мы и тогда противного слова не молвим!" Энергии, администрирования они противопоставляют энергию бездействия, "бунт" на коленях: "Что хошь с нами делай! - говорили одни,- хошь - на куски режь, хошь - с кашей ешь, а мы не согласны!" - "С нас, брат, не что возьмешь! - говорили другие,- мы не то что прочие, которые телом обросли! Нас, брат, и уколупнуть негде". И упорно стояли при этом на коленах". Когда же глуповцы берутся за ум, то, "по вкоренившемуся исстари крамольническому обычаю", или посылают ходока, или пишут прошение на имя высокого начальства. "Ишь, поплелась! - говорили старики, следя за тройкой, уносившей их просьбу в неведомую даль,- теперь, атаманы-молодцы, терпеть нам не долго!" И действительно, в городе вновь сделалось тихо; глуповцы никаких новых бунтов не предпринимали, а сидели на завалинках и ждали. Когда же проезжие спрашивали: как дела? - то отвечали: "Теперь наше дело верное! теперича мы, братец мой, бумагу подали!" В сатирическом свете предстает со страниц щедринской (*13) книги "история глуповского либерализма" (свободомыслия) в рассказах об Ионке Козыреве, Ивашке Фарафонтьеве и Алешке Беспятове. Прекраснодушная мечтательность и полная практическая беспомощность - таковы характерные признаки глуповских свободолюбцев, судьбы которых трагичны. Нельзя сказать, чтобы глуповцы не сочувствовали своим заступникам. Но и в самом сочувствии сквозит у них та же самая политическая наивность: "Небось, Евсеич, небось! - провожают они в острог правдолюбца,- с правдой тебе везде жить будет хорошо!" "С этой минуты исчез старый Евсеич, как будто его на свете не было, исчез без остатка, как умеют исчезать только "старатели" русской земли". Когда по выходе в свет "Истории одного города" критик А. С. Суворин стал упрекать сатирика в глумлении над народом, в высокомерном отношении к нему, Щедрин отвечал: "Рецензент мой не отличает народа исторического, то есть действующего на поприще истории, от народа как воплотителя идеи демократизма. Первый оценивается и приобретает сочувствие по мере дел своих. Если он производит Бородавкиных и Угрюм-Бурчеевых, то о сочувствии не может быть и речи... Что же касается "народа" в смысле второго определения, то этому народу нельзя не сочувствовать уже по тому одному, что в нем заключается начало и конец всякой индивидуальной деятельности". Заметим, что картины народной жизни все же освещаются у Щедрина в иной тональности, чем картины градоначальнического самоуправства. Смех сатирика здесь становится горьким, презрение сменяется тайным сочувствием. Опираясь на "почву народную", Щедрин строго соблюдает границы той сатиры, которую сам народ создавал на себя, широко использует фольклор. "История одного города" завершается символической картиной гибели Угрюм-Бурчеева. Она наступает в момент, когда в глуповцах заговорило чувство стыда и стало пробуждаться что-то похожее на гражданское самосознание. Однако картина бунта вызывает двойственное впечатление. Это не грозовая, освежающая стихия, а "полное гнева оно", несущееся с Севера и издающее "глухие, каркающие звуки". Как все губящий, все сметающий смерч, страшное "оно" повергает в ужас и трепет самих глуповцев, падающих ниц. Это "русский бунт, бессмысленный и беспощадный", а не сознательный революционный переворот.

Такой финал убеждает, что Салтыков-Щедрин чувствовал отрицательные моменты стихийного революционного движения в крестьянской стране и предостерегал от его разруши-(*14)тельных последствий. Угрюм-Бурчеев исчезает в воздухе, не договорив известной читателю фразы: "Придет некто за мной, который будет еще ужаснее меня". Этот "некто", судя по "Описи градоначальников",- Перехват-Залихватский, который въехал в Глупов победителем ("на белом коне"!), сжег гимназию и упразднил науки! Сатирик намекает на то, что стихийное возмущение может повлечь за собой еще более реакционный и деспотический режим, способный уже остановить само "течение истории". Тем не менее книга Щедрина в глубине своей оптимистична. Ход истории можно прекратить лишь на время: об этом свидетельствует символический эпизод обуздания реки Угрюм-Бурчеевым. Кажется, что правящему идиоту удалось унять реку, но ее поток, покрутившись на месте, все-таки восторжествовал: "остатки монументальной плотины в беспорядке уплывали вниз по течению, а река журчала и двигалась в своих берегах". Смысл этой сцены очевиден: рано или поздно живая жизнь пробьет себе дорогу и сметет с лица русской земли деспотические режимы угрюм-бурчеевых и перехват-залихватских. Благодаря своей жестокости и беспощадности, сатирический смех Щедрина в "Истории одного города" имеет великий очистительный смысл. Надолго опережая свое время, сатирик обнажал полную несостоятельность существовавшего в России полицейско-бюрократического режима. Незадолго до первой русской революции другой писатель, Лев Толстой, говоря о современной ему общественной системе, заявлял: "Я умру, может быть, пока она не будет еще разрушена, но она будет разрушена, потому что она уже разрушена на главную половину в сознании людей".

"Общественный" роман "Господа Головлевы"

В конце 60-х - начале 70-х годов Салтыков-Щедрин в ряде своих критических работ утверждал необходимость появления в русской литературе нового "общественного" романа. Он считал, что старый любовный, семейный роман исчерпал себя. В современном обществе подлинно драматические конфликты все чаще и чаще обнаруживаются не в любовной сфере, а в "борьбе за существование", в "борьбе за неудовлетворенное самолюбие", "за оскорбленное и униженное человечество". Эти новые, более широкие общественные вопросы настойчиво стучатся в двери литературы. "Роман современного человека разрешается на улице, в публичном месте - везде, только не дома; и притом разрешается самым разнообразным, почти непредвиденным образом. Вы видите: драма началась среди уютной обстановки семейства, а кончилась... (*15) получением прекрасного места, Сибирью и т. п.". По мнению Салтыкова-Щедрина, "разработывать по-прежнему помещичьи любовные дела сделалось немыслимым, да и читатель стал уже не тот. Он требует, чтоб ему подали земского деятеля, нигилиста, мирового судью, а пожалуй, даже и губернатора". Если в старом романе на первом плане стояли вопросы "психологические", то в новом - "вопросы общественные". К "общественному" роману Салтыков-Щедрин вплотную подошел в "Господах Головлевых" (1880). В распаде буржуазной семьи писатель одновременно с Толстым и Достоевским увидел верные признаки тяжелой социальной болезни, охватившей русское общество. Головлевы, равно как и Карамазовы у Достоевского, далеко не похожи на патриархальных дворян типа Ростовых или Болконских в толстовской "Войне и мире". Это люди с иной, буржуазно-потребительской психологией, которая торжествует во всех их мыслях и поступках. Теме дворянского оскудения Щедрин придает новый, неожиданный поворот. Его современники сосредоточивали внимание на экономическом оскудении дворянских гнезд. В "Господах Головлевых" акцент на другом: они легко приспособились к пореформенным буржуазным порядкам и не только не разоряются, а стремительно богатеют. Но по мере их материального преуспеяния в собственнической душе совершается страшный процесс внутреннего опустошения, который и интересует Щедрина. Шаг за шагом прослеживает он этапы духовной деградации всех своих героев и в первую очередь - Порфирия Головлева, судьба которого находится в центре романа.

Благонамеренная речистость свойственна Порфирию Головлеву с детских лет. Это "медоточивое" умение приласкаться к "милому другу маменьке" с помощью липких, как паутина, елейных слов. Ими герой, прозванный Иудушкой, прикрывает свои эгоистические цели. Щедрин исследует в романе истоки пустословия Иудушки, различные его формы и внутреннюю эволюцию. Язык, призванный быть средством общения, у Иудушки используется как средство обмана и одурачивания своих жертв. Вся жизнь его - сплошное надругательство над словом, над духовной природой человека. Уже в детстве в ласковых словах Иудушки Арина Петровна чувствовала что-то зловещее: говорит он ласково, а взглядом словно петлю накидывает. И действительно, елейные речи героя не бескорыстны: внутренний их источник - стремление к личной выгоде, желание урвать у маменьки самый лакомый кусок. (*16) По мере того как богатеет Иудушка, изменяется и его пустословие. Из медоточивого в детстве и юности оно превращается в тиранствующее. Подобно злому пауку, Иудушка в главе "По-родственному" испытывает наслаждение при виде того, как в паутине его липких слов задыхается и отдает Богу душу очередная жертва - больной брат Павел.

Но вот герой добивается того, к чему стремился. Он становится единственным и безраздельным хозяином головлевских богатств. Теперь его пустословие из тиранствующего превращается в охранительное. Привычными словоизвержениями герой отгораживает себя от жизни, отговаривается от "посягательств" родного сына Петра. Истерическая мольба сына о помощи и спасении глушится и отталкивается отцовским пустословием.

Наступает момент, когда никакое, даже самое действительное горе не в состоянии пробить брешь в нещадном Иудушкином словоблудии. "Для него не существует ни горя, ни радости, ни ненависти, ни любви. Весь мир в его глазах есть гроб, могущий служить лишь поводом для бесконечного пустословия". Охранительная болтовня постепенно вырождается в празднословие. Иудушка настолько привык лгать, ложь так срослась с его душой, что пустое слово берет в плен всего героя, делает его своим рабом. Он занимается празднословием без всякой цели, любой пустяк становится поводом для нудной словесной шелухи. Подадут, например, к чаю хлеб, Иудушка начинает распространяться, "что хлеб бывает разный: видимый, который мы едим и через это тело свое -поддерживаем, и невидимый, духовный, который мы вкушаем и тем стяжаем себе душу...". Празднословие отталкивает от Иудушки последних близких ему людей, он остается один, и на этом этапе существования его празднословие переходит в пустомыслие. Иудушка запирается в своем кабинете и тиранит воображаемые жертвы, отнимает последние куски у обездоленных мужиков. Но теперь это не более чем пустая игра развращенной, умирающей, истлевающей в прах души. Запой пустомыслия окончательно разлагает его личность. Человек становится фальшивкой, рабом обмана. Как паук, он запутывается в собственной липкой паутине слов. Надругательство Иудушки над словом оборачивается теперь надругательством слова над душой Иудушки.

Наступает последний этап - предел падения: запой праздномыслия сменяется алкоголем. Казалось бы, на этом уже чисто физическом разложении героя Щедрин и должен был поставить точку. Но он ее не поставил. Писатель верил, (*17) что именно на последней ступени падения жизнь мстит человеку за содеянное, и не сам по себе умирает такой разложившийся субъект - совесть просыпается в нем, но лишь для того, чтобы своим огненным мечом убить его. На исходе Страстной недели, во время слушания в церкви "Двенадцати евангелий" вдруг что-то прорывается в душе Иудушки. До него неожиданно доходит истинный смысл высоких божественных слов. "Наконец, он не выдержал, встал с постели и надел халат. На дворе было темно, и ниоткуда не доносилось ни малейшего шороха. Порфирий Владимирыч некоторое время ходил по комнате, останавливался перед освещенным лампадкой образом Искупителя в терновом венце и вглядывался в него. Наконец он решился. Трудно сказать, насколько он сам сознавал свое решение, но через несколько минут он крадучись добрался до передней и щелкнул крючком, замыкавшим входную дверь. На дворе выл ветер и крутилась мартовская мокрая метелица, посылая в глаза целые ливни талого снега. Но Порфирий Владимирыч шел по дороге, шагая по лужам, не чувствуя ни снега, ни ветра и только инстинктивно запахивая полы халата.

На другой день, рано утром, из деревни, ближайшей к погосту, на котором была схоронена Арина Петровна, прискакал верховой с известием, что в нескольких шагах от дороги найден закоченевший труп головлевского барина".

"Сказки"

Над книгой "Сказок" Салтыков-Щедрин работал с 1882 по 1886 год. Эту книгу считают итоговым произведением писателя: в нее вошли все основные сатирические темы его творчества. Обращение сатирика к сказочному жанру обусловлено многими причинами. К 80-м годам сатира Щедрина принимает все более обобщенный характер, стремится взлететь над злобой дня к предельно широким и емким художественным обобщениям. Поскольку общественное зло в эпоху 80-х годов измельчало, проникло во все поры жизни, растворяясь в повседневности и врастая в быт, потребовалась особая сатирическая форма, преодолевающая будни жизни, мелочи повседневного существования. Сказка помогала Щедрину укрупнить масштаб художественного изображения, придать сатире вселенский размах, увидеть за русской жизнью жизнь всего человечества, за русским миром - мир в его общечеловеческих пределах. И достигалась эта "всемирность" путем врастания в "народную почву", которую писатель считал "единственно плодотворной" для сатиры.

Нельзя не заметить, что в основе щедринских фантастики и гротеска лежит народный юмористический взгляд на жизнь, (*18) что многие фантастические его образы являются развернутыми фольклорными метафорами. И "органчик" у Брудастого, и "фаршированная голова" у Прыща в "Истории одного города" восходят к распространенным народным пословицам, поговоркам: "На тулово без головы шапки не пригонишь", "Тяжело голове без плеч, худо телу без головы", "У него голова трухой набита", "Потерять голову", "Хоть на голове-то густо, да в голове пусто". Богатые сатирическим смыслом народные присловья без всякой переделки попадают в описания Салтыковым-Щедриным глуповских бунтов и междоусобиц. Часто обращается сатирик и к народной сказочной фантастике, пока на закате своей жизни не находит в ней лаконичную форму для своих сатирических обобщений.

В основе сатирической фантазии итоговой книги Щедрина лежат народные сказки о животных. Писатель использует готовое, отточенное вековой народной мудростью содержание, освобождающее сатирика от необходимости развернутых мотивировок и характеристик. В сказках каждое животное наделено устойчивыми качествами характера: волк жаден и жесток, лиса коварна и хитра, заяц труслив, щука хищна и прожорлива, осел беспросветно туп, а медведь глуповат и неуклюж. Это на руку сатире, которая по природе своей чуждается подробностей, изображает жизнь в наиболее резких ее проявлениях, преувеличенных и укрупненных. Поэтому сказочный тип мышления органически соответствует самой сути сатирической типизации. Не случайно среди народных сказок о животных встречаются сатирические сказки: "О Ерше Ершовиче, сыне Щетинникове" - яркая народная сатира на суд и судопроизводство, "О щуке зубастой" - сказка, предвосхищающая мотивы "Премудрого пискаря" и "Карася-идеалиста".

Заимствуя у народа готовые сказочные сюжеты и образы, Щедрин развивает заложенное в них сатирическое содержание. А фантастическая форма является для него надежным способом "эзоповского" языка, в то же время понятного и доступного самым широким, демократическим слоям русского общества. С появлением сказок существенно изменяется сам адресат щедринской сатиры, писатель обращается теперь к народу. Не случайно революционная интеллигенция 80-90-х годов использовала щедринские сказки для пропаганды среди народа. Условно все сказки Салтыкова-Щедрина можно разделить на четыре группы: сатира на правительственные круги и господствующее сословие; сатира на либеральную интеллигенцию; сказки о народе; сказки, обличающие эгоистическую (*19) мораль и утверждающие социалистические нравственные идеалы. К первой группе сказок можно отнести: "Медведь на воеводстве", "Орел-меценат", "Богатырь", "Дикий помещик" и "Повесть о том, как один мужик двух генералов прокормил". В сказке "Медведь на воеводстве" развертывается беспощадная критика самодержавия в любых его формах. Рассказывается о царствовании в лесу трех воевод-медведей, разных по характеру: злого сменяет ретивый, а ретивого - добрый. Но эти перемены никак не отражаются на общем состоянии лесной жизни. Не случайно про Топтыгина первого в сказке говорится: "он, собственно говоря, не был зол, а так, скотина". Зло заключается не в частных злоупотреблениях отдельных воевод, а в звериной, медвежьей природе власти. Оно и совершается с каким-то наивным звериным простодушием: "Потом стал корни и нити разыскивать, да кстати целый лес основ выворотил. Наконец, забрался ночью в типографию, станки разбил, шрифт смешал, а произведения ума человеческого в отхожую яму свалил. Сделавши это, сел, сукин сын, на корточки и ждет поощрения". В сказке "Орел-меценат" Щедрин показывает враждебность деспотической власти просвещению, а в "Богатыре" история российского самодержавия изображается в образе гниющего богатыря и завершается полным его распадом и разложением.

"Здравомысленный заяц" в отличие от самоотверженного - теоретик, проповедующий идею "цивилизации волчьей трапезы". Он разрабатывает проект разумного поедания зайцев: надо, чтобы волки не сразу зайцев резали, а только бы часть шкурки с них сдирали, так что спустя некоторое время заяц другую бы мог представить. Этот "проект" - злая пародия Щедрина на теории либеральных народников, которые в реакционную эпоху 80-х годов отступили от революционных принципов и перешли к проповеди "малых дел", постепенных уступок, мелкого реформизма. "Здравомысленный заяц" в отличие от самоотверженного проповедует свои теоретические принципы. То же самое делает вяленая вобла в сравнении с премудрым пискарем. Премудрый пискарь жил и дрожал. Вяленая вобла переводит такую жизненную практику в разумную теорию, которая сводится к формуле: "уши выше лба не растут". Из этой формулы она выводит следующие принципы: "Ты никого не тронешь, и тебя никто не тронет". Но приходит срок - и проповедующая "умеренность и аккуратность" вяленая вобла обвиняется в неблагонадежности и отдается в жертву "ежовым рукавицам".

К сказкам о либералах примыкает "Карась-идеалист", она отличается грустной сатирической тональностью. В этой сказке Щедрин развенчивает драматические заблуждения русской и западноевропейской интеллигенции, примыкающей к социалистическому движению. Карась-идеалист исповедует высокие социалистические идеалы и склонен к самопожертвованию ради их осуществления. Но он считает социальное зло простым заблуждением умов. Ему кажется, что и щуки к добру не глухи. Он верит в достижение социальной гармонии через нравственное перерождение, перевоспитание щук. И вот карась развивает перед щукой свои социалистические утопии. Два раза ему удается побеседовать с хищницей, отделавшись небольшими телесными повреждениями. В третий раз случается неизбежное: щука проглатывает карася, причем важно, как она это делает. Первый вопрос карася-идеалиста "Что такое добродетель?" заставляет хищницу разинуть пасть от удивления, машинально потянуть в себя воду, а вместе с ней так же машинально проглотить карася. (*21) Этой деталью Щедрин подчеркивает, что дело не в "злых" и "неразумных" щуках: сама природа хищников такова, что они проглатывают карасей непроизвольно - у них тоже "комплекция каверзная"!

Итак, тщетны все иллюзии на мирное переустройство общества, на перевоспитание хищных щук, орлов, медведей и волков. Перед сатириком вставал вопрос, какая сила решит исход освободительной борьбы. Писатель понимал, что этой силой должна быть сила народная. Однако русское крестьянство 80-х годов не давало повода для оптимистических надежд. Щедрин всегда смотрел на мужика трезво и критически, он был далек как от славянофильской, так и от народнической его идеализации. Скорее, он преувеличивал политическую наивность и гражданскую пассивность мужика. Сочувствие сатирика народу основывалось на трезвом понимании законов исторического развития, в котором именно народу принадлежало решающее слово. Это понимание и заставляло Щедрина предъявлять к народу самые высокие требования и горько разочаровываться в том, что пока они неосуществимы. В "Повести о том, как один мужик двух генералов прокормил" два подхода Щедрина к оценке народа как явления "исторического" и как "воплотителя идеи демократизма" совмещены. Эта сказка - остроумный вариант "робинзонады". Генералы, оказавшись на необитаемом острове, лишь доводят до логического конца людоедские принципы своей жизни, приступая буквально к взаимному поеданию. Только мужик является у Щедрина первоосновой и источником жизни, подлинным Робинзоном. Щедрин поэтизирует его ловкость и находчивость, его трудолюбивые руки и чуткость к земле-кормилице. Но здесь же с горькой иронией сатирик говорит о крестьянской привычке повиновения. Вскрывается противоречие между потенциальной силой и гражданской пассивностью мужика. Он сам вьет генералам веревку, которой они привязывают его к дереву, чтобы он не убежал. Узел всех драматических переживаний сатирика - в этом неразрешимом пока противоречии.

С особой силой эти переживания отразились в сказке "Коняга". Загнанный крестьянский коняга - символ народной жизни. "Нет конца работе! Работой исчерпывается весь смысл его существования; для нее он зачат и рожден, вне ее он не только никому не нужен, но, как говорят расчетливые хозяева, представляет ущерб". В основе конфликта сказки лежит народная пословица о "пустоплясах", изнеженных барских лошадях: "Рабочий конь - на соломе, пустопляс - (*22) на овсе". Народ вкладывал в пословицу широкий смысл: речь шла о голодных тружениках и сытых бездельниках. В сказке ставится вопрос: где выход? - и дается ответ: в самом коняге. Окружающие его пустоплясы-интеллигенты могут сколько угодно спорить о его мудрости, трудолюбии, здравом смысле, но споры их кончаются, когда они проголодаются и начнут кричать дружным хором: "Н-но, каторжный, н-но.!" Драматические раздумья Щедрина о противоречиях народной жизни достигают кульминации в сказке "Кисель". Сначала ели кисель господа, "и сами наелись, и гостей употчевали", а потом уехали "на теплые воды гулять", кисель же свиньям подарили. "Засунула свинья рыло в кисель по самые уши и на весь скотный двор чавкотню подняла". Смысл иносказания очевиден: сначала господа доводили народ до разорения, а потом им на смену пришли прожорливые буржуа. Но что же народ? Как ведет он себя в процессе его пожирания? "Кисель был до того размывчив и мягок, что никакого неудобства не чувствовал оттого, что его ели". Даже еще радовался: "Стало быть, я хорош, коли господа меня любят!"

В сказках, высмеивающих мораль эксплуататоров и пропагандирующих социалистические принципы нравственности, проводится мысль о ненормальности нормального в обществе, где все представления о добре и зле извращены. Героя сказки "Дурак" Иванушку все окружающие считают дураком, так как он не может признать за норму эгоизм. Сатирик использует поэтическую традицию народных сказок об Иванушке-дурачке, оказывающемся на самом деле умным, смелым и находчивым. С удивительной проникновенностью показывает Щедрин внутреннее родство социалистической морали с глубинными основами христианской народной культуры в сказке "Христова ночь". Пасхальная ночь. Тоскливый северный пейзаж. На всем печать сиротливости, все сковано молчанием, беспомощно, безмолвно и задавлено какой-то грозной кабалой... Но раздается звон колоколов, загораются бесчисленные огни, золотящие шпили церквей,- и мир оживает. Тянутся по дорогам вереницы деревенского люда, подавленного, нищего. Поодаль идут богачи, кулаки - властелины деревни. Все исчезают в дали проселка, и "новь наступает тишина, но какая-то чуткая, напряженная... И точно. Не успел заалеть восток, как совершается чудо: воскресает поруганный и распятый Христос для суда на этой грешной земле. "Мир вам!" - говорит Христос нищему люду: они не утратили веры в торже-(*23)ство правды, и Спаситель говорит, что приближается час их освобождения. Затем Христос обращается к толпе богатеев, мироедов, кулаков. Он клеймит их словом порицания и открывает им путь спасения - суд их совести, мучительный, но справедливый. И только предателям нет спасения. Христос проклинает их и обрекает на вечное странствие. В сказке "Христова ночь" Щедрин исповедует народную веру в торжество правды и добра. Христос вершит Страшный суд не в загробном мире, а на этой земле, в согласии с крестьянскими представлениями, заземлявшими христианские идеалы.

Неизменной осталась вера Салтыкова-Щедрина в свой народ, в свою историю. "Я люблю Россию до боли сердечной и даже не могу помыслить себя где-либо, кроме России,- писал Щедрин.- Только раз в жизни мне пришлось выжить довольно долгий срок в благорастворенных заграничных местах, и я не упомню минуты, в которую сердце мое не рвалось бы к России". Эти слова можно считать эпиграфом ко всему творчеству сатирика, гнев и презрение которого рождались из суровой и требовательной любви к Родине, из выстраданной веры в ее творческие силы, одним из ярчайших проявлений которых была русская классическая литература.

ФЕДОР МИХАЙЛОВИЧ ДОСТОЕВСКИЙ (1821 - 1881)

22 декабря 1849 года Федора Михайловича Достоевского вместе с целой группой вольнодумцев, признанных опасными государственными преступниками, вывели на Семеновский плац в Петербурге. Жить ему оставалось минут пять, не более. Прозвучал приговор - "отставного инженер-поручика Достоевского подвергнуть смертной казни расстрелянием". И священник поднес крест для последнего целования. А Достоевский, как завороженный, все смотрел и смотрел на главу собора, сверкавшую на солнце, и никак не мог оторваться от ее лучей. Казалось, что эти лучи станут новой его природой, что в роковой момент казни душа его сольется с ними. Подойдя к своему другу, Спешневу, Достоевский сказал: "Мы будем вместе со Христом!" - "Горстью пепла!" - отвечал ему атеист со скептической усмешкой. Достоевский воспринимал трагедию иначе. Он сравнивал свой эшафот с Голгофой, на которой принял смертную муку Христос. Он ощущал в своей душе рождение нового человека по заповеди Евангелия: "Истинно, истинно глаголю вам, аще пшеничное зерно, падши в землю, не умрет, то останется одно; а если умрет, то принесет много плода". (*25) Вся недолгая жизнь пронеслась тогда перед его глазами. Обострившаяся память вместила в секунды целые годы...

Детство

Отец Достоевского происходил из древнего рода Ртищевых, потомков защитника православной веры Юго-Западной Руси Даниила Ивановича Ртищева. За успехи было даровано ему в Подольской губернии село Достоево, откуда и пошла фамилия Достоевских. Но к началу XX века род их обеднел и захудал. Дед писателя, Андрей Михайлович Достоевский, был уже скромным протоиереем в городке Брацлаве Подольской губернии. А отец, Михаил Андреевич, закончил Медико-хирургическую академию. В Отечественную войну 1812 года он сражался против наполеоновского нашествия, а в 1819 году женился на дочери московского купца Марии Федоровне Нечаевой. Выйдя в отставку, Михаил Андреевич определился на должность лекаря Мариинской больницы для бедных, которую прозвали в Москве Божедомкой. В правом флигеле Божедомки, отведенном лекарю под казенную квартиру, 30 октября (11 ноября) 1821 года и родился Федор Михайлович Достоевский. Мать и нянюшка писателя были глубоко религиозными людьми и воспитывали детей в православных традициях. Однажды трехлетний Федя по настоянию няни прочел при гостях молитву: "Все упование мое, на Тебе возлагаю, Мати Божия, сохрани мя под кровом Твоим". Гости умилились - "какой умный мальчик", а Федя испытал первое чувство удивления, что слова молитвы разбудили людей. Отец был человеком суровым, любившим во всем строгий порядок. Лишь матушка да нянюшка тешили детей. Вслед за русскими народными сказками нянюшки Арины Архиповны явились книги. Жуковский и Пушкин - прежде всего: их очень любила мать. Пушкина Достоевский знал чуть ли не всего наизусть. Через некоторое время пришли Гомер, Сервантес и Гюго. Отец устраивал по вечерам семейное чтение любимой им "Истории государства Российского" М. Н. Карамзина и ревниво следил за успехами детей в учебе. Уже четырехлетнего Федю он сажал за книжку, твердя: "Учись!" Михаил Андреевич готовил детей к жизни трудной и трудовой. Он пробивал себе дорогу, рассчитывая лишь на собственные силы. В 1827 году, за отличную и усердную службу, он был пожалован орденом Святой Анны 3-й степени, а через год - чином коллежского асессора, дававшим право на потомственное дворянство. Зная цену образованию, отец стремился подготовить детей к поступлению в высшие учебные заведения. Французский язык преподавал им Николай Иванович Сушар, латинский - сам отец. Но дети осо-(*26)бенно полюбили уроки Закона Божия, которые проводил талантливый, имевший дар слова дьякон из приходской церкви. Запомнились Федору Михайловичу летние дни, деревенское раздолье: "Ничего в жизни я так не любил, как лес с его грибами и дикими ягодами, с его букашками и птичками, ежиками и белками, с его столь любимым мною сырым запахом перетлевших листьев". В детстве пережил мальчик душевную драму, оставившую в нем неизгладимый след на всю жизнь. Любил он девочку, дочку повара, чистой детской любовью. И вот однажды раздался страшный крик в саду... Федя выбежал и увидел, что над ней склонились какие-то женщины, говорили о пьяном бродяге. А девочка лежала на земле в изорванном беленьком платьице, испачканном грязью и кровью. Побежали за отцом, но его помощи не потребовалось: она скончалась, не дожив до девяти лет. И еще одно событие на всю жизнь врезалось в память Достоевского. Это случилось в благоприобретенной отцовской "усадьбе", сельце Даровом Тульской губернии. Стоял август, сухой и ясный. Блуждая по лесу, находившемуся вблизи усадьбы, маленький Федор забился в самую глушь оврага, в непролазные кусты. Там царило безмолвие. Слышно было только, что где-то шагах в тридцати прочиркивали камушки по лемеху сохи одиноко пашущего в поле мужика. "И теперь даже, когда я пишу это,- вспоминал Достоевский спустя более сорока лет,- мне так и послышался запах нашего деревенского березняка... Вдруг, среди глубокой тишины, я ясно и отчетливо услышал крик: "Волк бежит!" Я вскрикнул и вне себя от испуга, крича в голос, выбежал на поляну, прямо на пашущего мужика... - Ишь ведь, испужался, ай-ай! - качал он головой.- Полно, р`одный...- Он протянул руку и вдруг погладил меня по щеке.- Ну, полно же, ну, Христос с тобой, окстись...- Я понял наконец, что волка нет и что мне крик... померещился... - Ну я пойду,- сказал я, вопросительно и робко смотря на него. - Ну и ступай, а я же вслед посмотрю. Уж я тебя волку не дам! - прибавил он, все также матерински мне улыбаясь..." Придет время, и образ матерински улыбающегося мужика Марея станет опорой и основой "нового взгляда" писателя на жизнь, "почвеннического" миросозерцания.


Похожая информация.


Михаил Евграфович - великий русский прозаик и сатирик. Жизнь Салтыкова-Щедрина началась в 1826 году, 27 (15) января в Тверской губернии в селе Спас-Угол. Он потомственный дворянин, и семья его была состоятельной.

Салтыков-Щедрин: биография - краткая история детства

У будущего писателя была деспотичная мать. Забелина была напрочь лишена человечности, и ее образ позже воплотится в «Господах Головлевых». В семье было шестеро детей, и, несмотря на то, что Миша слыл любимчиком, семейных разборок он навидался сполна. Но мальчика это будто, наоборот, закалило. Период до десяти лет автор впоследствии почти автобиографично опишет в «Пошехонской старине». Салтыков всегда вспоминал свое детство с горечью и, как правило, не любил о нем говорить. Детство его проходило в основном в одиночестве, все старшие дети уже разъехались учиться. А воспитанием его мало занимались по-настоящему.

Двойственность

Интересные факты из жизни Салтыкова-Щедрина начинаются уже с его фамилии. Из двух ее частей настоящей является первая - Салтыков, а вторая - Щедрин - появилась позже как псевдоним. Жизнь его будто делится на две части: Салтыков - чиновник, и Щедрин - литератор,

Карьера Салтыкова

Салтыков Михаил Евграфович начал свою карьеру с изгнания. В августе 1844 года его зачислили в Петербургскую канцелярию, в 1846 году молодой человек там уже смог получить место помощника секретаря военного министра. А в 22 года, в 1848-м, он был выслан в Вятку за свои первые литературные изыскания. Однако продолжал служить, и карьера его была блестящей. Он дважды занимал пост вице-губернатора: в Рязанской губернии и в Тверской.

Литературный дебют

В 1847 году состоялся дебют Салтыкова-Щедрина как литератора. Сначала рецензии, а потом две повести, опубликованные в журнале «Отечественные записки». Выходили они под псевдонимами М. Непанов и М. С.

Настоящая слава к нему пришла в 1856 году, когда он опубликовал свой цикл «Губернские очерки», с этого момента и вошел в практику псевдоним Николай Щедрин, впоследствии ставший составляющей его фамилии. А также появилась традиция публиковать свои произведения циклами.

Очерки

Очерки Щедрина в первую очередь о государственных порядках, о тех, кто эти порядки должен исполнять, проводить в жизнь. Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович специально посвятил свое творчество изображению русских чиновников середины 60-х годов.

Щедрин-литератор начинает превалировать над Салтыковым-чиновником. Это особенно явно происходит в тот момент, когда Н. А. Некрасов приходит в журнал «Отечественные записки» и зовет в качестве соредактора Салтыкова-Щедрина. В 1868 году Салтыков-чиновник навсегда уступает место литератору Щедрину.

С 1878 года, после смерти Некрасова, Салтыков-Щедрин становится единоличным редактором «Отечественных записок». Это была целая эпоха в его жизни.

Интересные факты из жизни Салтыкова-Щедрина как критика

Сам Салтыков-Щедрин воспринимает себя как критика. Критика устоев, порядков, чиновников. При этом в 60-е годы он сам оказывается под «обстрелом» собратьев по перу.

Дело в том, что писатель предлагает читателям сатиру, но не с точки зрения внешнего наблюдателя, а человека, который является своим для этой среды. Вот за это и упрекали неоднократно Салтыкова-Щедрина. И самым ярым критиком был Дмитрий Иванович Писарев. Он говорил, что уже мало просто насмехаться над существующими порядками, и вообще, предосудительно насмехаться над государственной чиновничьей машиной, будучи самому ее частью. Это парадокс с нравственной точки зрения. Писарев вообще был убежден, что литература должна дарить не наслаждение, а рецепты, как жить читателям. Он говорил, например, что Пушкин бесполезен. Ведь чему учит «Евгений Онегин»?

Писарев бросает Салтыкову-Щедрину и более сильный упрек. Принято считать, что в 60-е годы противостоят друг другу два направления в русской литературе: чистое искусство, которое служит вечной красоте, и гражданская литература. Вроде бы произведения Салтыкова-Щедрина принадлежат ко второму из обозначенных направлений. Но Писарев говорит страшную вещь: что Салтыков-Щедрин представляет в литературе бесполезную моду на смех, зубоскальство, насмешничество, которое не имеет ничего общего с подлинным изменением действительности.

Перемены в творчестве

На рубеже 60-х - 70-х годов Михаил Евграфович предлагает своим читателям нечто совершенно новое - это уже не просто цикл очерков, а целое произведение - «История одного города». Оно является пародией на благостные исторические хроники. Город выступает как модель мира. Город Глупов - это о Руси. В этом произведении большое значение имеет критика бюрократии.

В середине 80-х годов произведения Салтыкова-Щедрина стали совершенно новыми. Он назвал их сказками. Их около тридцати. Они наполнены и были опубликованы в газете «Русские ведомости», что само по себе странно. Ведь сказки обычно в газетах не печатают. Но именно этим автор сказал, что хотел: сказкой все не ограничивается. Как в привычных сказках, в его произведениях не бывает счастливых концов. Они полны иронии и больше похожи на рассказы и повести.

В сатирической русской литературе большую роль играет именно Салтыков-Щедрин. Биография краткая не в силах передать всю полноту загадочности такого явления в русской литературе, как Михаил Евграфович. Его называли великим диагностом зол и недугов.

Интересные факты из жизни Салтыкова-Щедрина рассказывали люди, которые с ним работали. Говорили, что характер его был очень нервный и раздражительный. И это сказывается на творчестве. Поэтому читать его трудно. Произведения невозможно "проглотить".

«Господа Головлевы» - одна из самых темных вещей русской литературы. Разве что Достоевский к ней приблизился, написав «Братьев Карамазовых».

Интересные факты из жизни Салтыкова-Щедрина включают в себя и то, что многие слова, которые мы до сих пор используем, придумал и ввел в литературу и жизнь именно он. Например, слово «мягкотелость». Михаил Евграфович создал и ввел в литературу собственную систему иронических иносказаний. Также автор пытался писать стихи, но после первой неудачной пробы пера бросил поэзию навсегда. Салтыков-Щедрин учился в том же лицее, что и Александр Сергеевич Пушкин, и именно в нем они оба начали писать.

Прожил писатель 63 года. Он умер весной 1889-го.

Жизненные противоречия с детских лет вошли в душевный мир сатирика. Михаил Евграфович Салтыков родился 15 (27) января 1826 года в селе Спас-Угол Калязинского уезда Тверской губернии. Отец писателя принадлежал к (*5) старинному дворянскому роду Салтыковых, к началу XIX века разорившемуся и оскудевшему. Стремясь поправить пошатнувшееся материальное положение, Евграф Васильевич женился на дочери богатого московского купца О. М. Забелиной, властолюбивой и энергичной, бережливой и расчетливой до скопидомства. Михаил Евграфович не любил вспоминать о своем детстве, а когда это волей-неволей случалось, воспоминания окрашивались неизменной горечью. Под крышей родительского дома ему не суждено было испытать ни поэзии детства, ни семейного тепла и участия. Семейная драма осложнилась драмой общественной. Детство и молодые годы Салтыкова совпали с разгулом доживавшего свой век крепостного права. "Оно проникало не только в отношения между поместным дворянством и подневольною массою - к ним, в тесном смысле, и прилагался этот термин,- но и во все вообще формы общежития, одинаково втягивая все сословия (привилегированные и непривилегированные) в омут унизительного бесправия, всевозможных изворотов лукавства и страха перед перспективою быть ежечасно раздавленным". Юноша Салтыков получил блестящее по тем временам образование сначала в Дворянском институте в Москве, потом в Царскосельском лицее, где сочинением стихов он стяжал славу "умника" и "второго Пушкина". Но светлые времена лицейского братства студентов и педагогов давно канули в Лету. Ненависть Николая I к просвещению, порожденная страхом перед распространением свободолюбивых идей, обратилась прежде всего на лицей. "В то время, и в особенности в нашем "заведении",- вспоминал Салтыков,- вкус к мышлению был вещью очень мало поощряемою. Высказывать его можно было только втихомолку и под страхом более или менее чувствительных наказаний". Все лицейское воспитание было направлено тогда к одной исключительно цели - "приготовить чиновника". Юный Салтыков восполнял недостатки лицейского образования по-своему: он с жадностью поглощал статьи Белинского в журнале "Отечественные записки", а по окончании лицея, определившись на службу чиновником Военного ведомства, примкнул к социалистическому кружку М. В. Петрашевского. Этот кружок "инстинктивно прилепился к Франции Сен-Симона, Кабе, Фурье, Луи Блана и в особенности Жорж Занда. Оттуда лилась на нас вера в человечество, оттуда воссияла нам уверенность, что "золотой век" находится не позади, а впереди нас... Словом сказать, все доброе, все желанное и любвеобильное - все шло оттуда". (*6) Но и здесь Салтыков обнаружил зерно противоречия, из которого выросло впоследствии могучее дерево его сатиры. Он заметил, что члены социалистического кружка слишком прекраснодушны в своих мечтаниях, что они живут в России лишь "фактически" или, как в то время говорилось, "имеют образ жизни": ходят в канцелярию на службу, питаются в ресторанах и кухмистерских... Духовно же они живут во Франции, Россия для них представляет собой "область, как бы застланную туманом". В повести "Противоречия" (1847) Салтыков заставил своего героя Нагибина мучительно биться над разгадкой "необъяснимого феникса" - русской действительности, искать пути выхода из противоречия между идеалами утопического социализма и реальной жизнью, идущей вразрез с этими идеалами. Герою второй повести - "Запутанное дело" (1848) Мичулину тоже бросается в глаза несовершенство всех общественных отношений, он также пытается найти выход из противоречий между идеалом и действительностью, найти живое практическое дело, позволяющее перестроить мир. Здесь определились характерные признаки духовного облика Салтыкова: нежелание замыкаться в отвлеченных мечтах, нетерпеливая жажда немедленного практического результата от тех идеалов, в которые он уверовал.



Вятский плен

Обе повести были опубликованы в журнале "Отечественные записки" и поставили молодого писателя в ряд сторонников "натуральной школы", развивающих традиции гоголевского реализма. Но принесли они Салтыкову не славу, не литературный успех... В феврале 1848 года началась революция во Франции. Под влиянием известий из Парижа в конце февраля в Петербурге был организован негласный комитет с целью "рассмотреть, правильно ли действует цензура и издаваемые журналы соблюдают ли данные каждому программы". Правительственный комитет не мог не заметить в повестях молодого чиновника канцелярии Военного ведомства "вредного направления" и "стремления к распространению революционных идей, потрясших уже всю Западную Европу". В ночь с 21 на 22 апреля 1848 года Салтыков был арестован, а шесть дней спустя в сопровождении жандарма отправлен в далекую и глухую по тем временам Вятку. Убежденный социалист в течение многих лет носил мундир провинциального чиновника губернского правления, на собственном жизненном опыте ощущая драматический разрыв между идеалом и реальностью. "...Молодой энтузиазм, политические идеалы, великая драма на Западе и... почтовый (*7) колокольчик. Вятка, губернское правление... Вот мотивы, сразу, с первых шагов литературной карьеры овладевшие Щедриным, определившие его юмор и его отношение к русской жизни",- писал В. Г. Короленко. Но суровая семилетняя школа провинциальной жизни явилась для Салтыкова-сатирика плодотворной и действенной. Она способствовала преодолению отвлеченного, книжного отношения к жизни, она укрепила и углубила демократические симпатии писателя, его веру в русский народ и его историю. Салтыков впервые открыл для себя низовую, уездную Русь, познакомился с жизнью провинциального мелкого чиновничества, купечества, крестьянства, рабочих Приуралья, окунулся в животворную для писателя "стихию достолюбезного народного говора". Служебная практика по организации в Вятке сельскохозяйственной выставки, изучение дел о расколе в Волго-Вятском крае приобщили Салтыкова к устному народному творчеству. "Я несомненно ощущал, что в сердце моем таится невидимая, но горячая струя, которая без ведома для меня самого приобщает меня к первоначальным и вечно бьющим источникам народной жизни",- вспоминал писатель о вятских впечатлениях.



С демократических позиций взглянул теперь Салтыков и на государственную систему России. Он пришел к выводу, что "центральная власть, как бы ни была просвещенна, не может обнять все подробности жизни великого народа; когда она хочет своими средствами управлять многоразличными пружинами народной жизни, она истощается в бесплодных усилиях". Главное неудобство чрезмерной централизации в том, что она "стирает все личности, составляющие государство". "Вмешиваясь во все мелочные отправления народной жизни, принимая на себя регламентацию частных интересов, правительство тем самым как бы освобождает граждан от всякой самобытной деятельности" и самого себя ставит под удар, так как "делается ответственным за все, делается причиною всех зол и порождает к себе ненависть". Централизация в масштабах такой огромной страны, как Россия, приводит к появлению "массы чиновников, чуждых населению и по духу, и по стремлениям, не связанных с ним никакими общими интересами, бессильных на добро, но в области зла являющихся страшной, разъедающей силой". Так образуется порочный круг: самодержавная, централизованная власть убивает всякую народную инициативу, искусственно задерживает гражданское развитие народа, держит его в "младенческой неразвитости", а эта нераз-(*8)витость, в свою очередь, оправдывает и поддерживает централизацию. "Рано или поздно народ разобьет это прокрустово ложе, которое лишь бесполезно мучило его". Но что делать сейчас? Как бороться с антинародной сущностью государственной системы в условиях пассивности и гражданской незрелости самого народа? В поисках ответа на этот вопрос Салтыков приходит к теории, в какой-то мере успокаивающей его гражданскую совесть: он начинает "практиковать либерализм в самом капище антилиберализма", внутри бюрократического аппарата. "С этой целью предполагалось наметить покладистое влиятельное лицо, прикинуться сочувствующим его предначертаниям и начинаниям, сообщить последним легкий либеральный оттенок, как бы исходящий из недр начальства (всякий мало-мальски учтивый начальник не прочь от либерализма), и затем, взяв облюбованный субъект за нос, водить его за оный. Теория эта, в шутливом русском тоне, так и называлась теорией вождения влиятельного человека за нос, или, учтивее: теорией приведения влиятельного человека на правый путь". В "Губернских очерках" (1856-1857), ставших художественным итогом вятской ссылки, такую теорию исповедует герой, от имени которого ведется повествование и которому суждено стать "двойником" Салтыкова,- надворный советник Н. Щедрин. Общественный подъем 60-х годов дает Салтыкову уверенность, что "честная служба" социалиста Щедрина способна подтолкнуть общество к радикальным переменам, что единичное добро, творимое в самом "капище антилиберализма", может принести некоторые плоды, если носитель этого добра держит в уме предельно широкий демократический идеал. Вот почему и после освобождения из "вятского плена" Салтыков-Щедрин продолжает (с кратковременным перерывом в 1862-1864 годах) государственную службу сначала в Министерстве внутренних дел, а затем в должности рязанского и тверского вице-губернатора, снискав в бюрократических кругах кличку "вице-Робеспьера". В 1864-1868 годах он служит председателем казенной палаты в Пензе, Туле и Рязани. Административная практика открывает перед сатириком самые потаенные стороны бюрократической власти, весь скрытый от внешнего наблюдения потаенный ее механизм. Одновременно Салтыков создает циклы очерков "Сатиры в прозе" и "Невинные рассказы", в период сотрудничества в редакции "Современника" (1862-1864) пишет публицисти-(*9)ческую хронику "Наша общественная жизнь", а в 1868-1869 годах, став членом редколлегии обновленного Некрасовым журнала "Отечественные записки", публикует очерковые книги "Письма о провинции", "Признаки времени", "Помпадуры и помпадурши". Постепенно Салтыков изживает веру в перспективы "честной службы", которая все более превращается в "бесцельную каплю добра в море бюрократического произвола". Реформа 1861 года не оправдывает его ожиданий, а в пореформенную эпоху русские либералы, с которыми он искал союза, круто поворачивают вправо. В этих условиях Салтыков-Щедрин приступает к работе над одним из вершинных произведений своего сатирического творчества - "Историей одного города".

Проблематика и поэтика сатиры "История одного города"

Если в "Губернских очерках" основные стрелы сатирического обличения попадали в провинциальных чиновников, то в "Истории одного города" Щедрин поднялся до правительственных верхов: в центре этого произведения - сатирическое изображение взаимоотношений народа и власти, глуповцев и их градоначальников. Салтыков-Щедрин убежден, что бюрократическая власть является следствием "несовершеннолетия", гражданской незрелости народа. В книге сатирически освещается история вымышленного города Глупова, указываются даже точные даты ее: с 1731 по 1826 год. Любой читатель, мало-мальски знакомый с русской историей, увидит в фантастических событиях и героях щедринской книги отзвуки реальных исторических событий названного автором периода времени. Но в то же время сатирик постоянно отвлекает сознание читателя от прямых исторических параллелей. В книге Щедрина речь идет не о каком-то узком отрезке отечественной истории, а о таких ее чертах, которые сопротивляются течению времени, которые остаются неизменными на разных этапах отечественной истории. Сатирик ставит перед собою головокружительно смелую цель - создать целостный образ России, в котором обобщены вековые слабости ее истории, достойные сатирического освещения коренные пороки русской государственной и общественной жизни. Стремясь придать героям и событиям "Истории одного города" обобщенный смысл, Щедрин часто прибегает к анахронизмам - смешению времен. Повествование идет от лица вымышленного архивариуса эпохи XVIII - начала XIX века. Но в его рассказ нередко вплетаются факты и события более позднего времени, о которых он знать не мог. А Щедрин, (*10) чтобы обратить на это внимание читателя, нарочно оговаривает анахронизмы в примечаниях "от издателя". Да и в глуповских градоначальниках обобщаются черты разных государственных деятелей разных исторических эпох. Но особенно странен и причудлив с этой точки зрения образ города Глупова.

Даже внешний облик его парадоксально противоречив. В одном месте мы узнаем, что племена головотяпов основали его на болоте, а в другом месте утверждается, что "родной наш город Глупов имеет три реки и, в согласность древнему Риму, на семи горах построен, на коих в гололедицу великое множество экипажей ломается". Не менее парадоксальны и его социальные характеристики. То он является перед читателями в образе уездного городишки, то примет облик города губернского и даже столичного, а то вдруг обернется захудалым русским селом или деревенькой, имеющей, как водится, свой выгон для скота, огороженный типичной деревенской изгородью. Но только границы глуповского выгона соседствуют с границами... Византийской империи! Фантастичны и характеристики глуповских обитателей: временами они походят на столичных или губернских горожан, но иногда эти "горожане" пашут и сеют, пасут скот и живут в деревенских избах, крытых соломой. Столь же несообразны и характеристики глуповских властей: градоначальники совмещают в себе повадки, типичные для русских царей и вельмож, с действиями и поступками, характерными для уездного городничего или сельского старосты.

Чем объяснить эти противоречия? Для чего потребовалось Салтыкову "сочетание несочетаемого, совмещение несовместимого"? Один из знатоков щедринской сатиры, Д. Николаев, так отвечает на этот вопрос: "В "Истории одного города", как это уже видно из названия книги, мы встречаемся с одним городом, одним образом. Но это такой образ, который вобрал в себя признаки сразу всех городов. И не только городов, но и сел, и деревень. Мало того, в нем нашли воплощение характерные черты всего самодержавного государства, всей страны". Работая над "Историей одного города", Щедрин опирается на свой богатый и разносторонний опыт государственной службы, на труды крупнейших русских историков: от Карамзина и Татищева до Костомарова и Соловьева. Композиция "Истории одного города" - пародия на официальную историческую монографию типа "Истории государства Российского" Карамзина. В первой части книги дается общий очерк глуповской истории, а во второй - описания жизни (*11) и деяний наиболее выдающихся градоначальников. Именно так строили свои труды многие современные Щедрину историки: они писали историю "по царям". Пародия Щедрина имеет драматический смысл: глуповскую историю иначе и не напишешь, вся она сводится к смене самодурских властей, массы остаются безгласными и пассивно покорными воле любых градоначальников. Глуповское государство началось с грозного градоначальнического окрика: "Запорю!" Искусство управления глуповцами с тех пор состоит лишь в разнообразии форм этого сечения: одни градоначальники секут глуповцев без всяких объяснений - "абсолютно", другие объясняют порку "требованиями цивилизации", а третьи добиваются, чтоб сами обыватели желали быть посеченными. В свою очередь, в глуповской массе изменяются лишь формы покорности. В первом случае обыватели трепещут бессознательно, во втором - с сознанием собственной пользы, ну а в третьем возвышаются до трепета, исполненного доверия к властям! В описи градоначальников даются краткие характеристики глуповских государственных людей, воспроизводится сатирический образ наиболее устойчивых отрицательных черт русской истории. Василиск Бородавкин повсеместно насаждал горчицу и персидскую ромашку, с чем и вошел в глуповскую историю. Онуфрий Негодяев разместил вымощенные его предшественниками улицы и из добытого камня настроил себе монументов. Перехват-Залихватский сжег гимназию и упразднил науки. Уставы и циркуляры, сочинением которых прославились градоначальники, бюрократически регламентируют жизнь обывателей вплоть до бытовых мелочей - "Устав о добропорядочном пирогов печении".

Жизнеописания глуповских градоначальников открывает Брудастый. В голове этого деятеля вместо мозга действует нечто вроде шарманки, наигрывающей периодически два окрика: "Раззорю!" и "Не потерплю!" Так высмеивает Щедрин бюрократическую безмозглость русской государственной власти. К Брудастому примыкает другой градоначальник с искусственной головой - Прыщ. У него голова фаршированная, поэтому Прыщ не способен администрировать, его девиз - "Отдохнуть-с". И хотя глуповцы вздохнули при новом начальстве, суть их жизни изменилась мало: и в том, и в другом случае судьба города находилась в руках безмозглых властей. Когда вышла в свет "История одного города", критика стала упрекать Щедрина в искажении жизни, в отступлении от реализма. Но эти упреки были несостоятельны. Гротеск и сатирическая фантастика у Щедрина не искажают дейст-(*12)вительности, а лишь доводят до парадокса те качества, которые таит в себе любой бюрократический режим. Художественное преувеличение действует подобно увеличительному стеклу: оно делает тайное явным, обнажает скрытую от невооруженного глаза суть вещей, укрупняет реально существующее зло. С помощью фантастики и гротеска Щедрин часто ставит точный диагноз социальным болезням, которые существуют в зародыше и еще не развернули всех возможностей и "готовностей", в них заключенных. Доводя эти "готовности" до логического конца, до размеров общественной эпидемии, сатирик выступает в роли провидца, вступает в область предвидений и предчувствий. Именно такой, пророческий смысл содержится в образе Угрюм-Бурчеева, увенчивающем жизнеописания глуповских градоначальников. На чем же держится деспотический режим? Какие особенности народной жизни его порождают и питают? "Глупов" в книге - это особый порядок вещей, составным элементом которого является не только администрация, но и народ - глуповцы. В "Истории одного города" дается беспримерная сатирическая картина наиболее слабых сторон народного миросозерцания. Щедрин показывает, что народная масса в основе своей политически наивна, что ей свойственны неиссякаемое терпение и слепая вера в начальство, в верховную власть.

"Мы люди привышные! - говорят глуповцы.- Мы претерпеть могим. Ежели нас теперича всех в кучу сложить и с четырех концов запалить - мы и тогда противного слова не молвим!" Энергии, администрирования они противопоставляют энергию бездействия, "бунт" на коленях: "Что хошь с нами делай! - говорили одни,- хошь - на куски режь, хошь - с кашей ешь, а мы не согласны!" - "С нас, брат, не что возьмешь! - говорили другие,- мы не то что прочие, которые телом обросли! Нас, брат, и уколупнуть негде". И упорно стояли при этом на коленах". Когда же глуповцы берутся за ум, то, "по вкоренившемуся исстари крамольническому обычаю", или посылают ходока, или пишут прошение на имя высокого начальства. "Ишь, поплелась! - говорили старики, следя за тройкой, уносившей их просьбу в неведомую даль,- теперь, атаманы-молодцы, терпеть нам не долго!" И действительно, в городе вновь сделалось тихо; глуповцы никаких новых бунтов не предпринимали, а сидели на завалинках и ждали. Когда же проезжие спрашивали: как дела? - то отвечали: "Теперь наше дело верное! теперича мы, братец мой, бумагу подали!" В сатирическом свете предстает со страниц щедринской (*13) книги "история глуповского либерализма" (свободомыслия) в рассказах об Ионке Козыреве, Ивашке Фарафонтьеве и Алешке Беспятове. Прекраснодушная мечтательность и полная практическая беспомощность - таковы характерные признаки глуповских свободолюбцев, судьбы которых трагичны. Нельзя сказать, чтобы глуповцы не сочувствовали своим заступникам. Но и в самом сочувствии сквозит у них та же самая политическая наивность: "Небось, Евсеич, небось! - провожают они в острог правдолюбца,- с правдой тебе везде жить будет хорошо!" "С этой минуты исчез старый Евсеич, как будто его на свете не было, исчез без остатка, как умеют исчезать только "старатели" русской земли". Когда по выходе в свет "Истории одного города" критик А. С. Суворин стал упрекать сатирика в глумлении над народом, в высокомерном отношении к нему, Щедрин отвечал: "Рецензент мой не отличает народа исторического, то есть действующего на поприще истории, от народа как воплотителя идеи демократизма. Первый оценивается и приобретает сочувствие по мере дел своих. Если он производит Бородавкиных и Угрюм-Бурчеевых, то о сочувствии не может быть и речи... Что же касается "народа" в смысле второго определения, то этому народу нельзя не сочувствовать уже по тому одному, что в нем заключается начало и конец всякой индивидуальной деятельности". Заметим, что картины народной жизни все же освещаются у Щедрина в иной тональности, чем картины градоначальнического самоуправства. Смех сатирика здесь становится горьким, презрение сменяется тайным сочувствием. Опираясь на "почву народную", Щедрин строго соблюдает границы той сатиры, которую сам народ создавал на себя, широко использует фольклор. "История одного города" завершается символической картиной гибели Угрюм-Бурчеева. Она наступает в момент, когда в глуповцах заговорило чувство стыда и стало пробуждаться что-то похожее на гражданское самосознание. Однако картина бунта вызывает двойственное впечатление. Это не грозовая, освежающая стихия, а "полное гнева оно", несущееся с Севера и издающее "глухие, каркающие звуки". Как все губящий, все сметающий смерч, страшное "оно" повергает в ужас и трепет самих глуповцев, падающих ниц. Это "русский бунт, бессмысленный и беспощадный", а не сознательный революционный переворот.

Такой финал убеждает, что Салтыков-Щедрин чувствовал отрицательные моменты стихийного революционного движения в крестьянской стране и предостерегал от его разруши-(*14)тельных последствий. Угрюм-Бурчеев исчезает в воздухе, не договорив известной читателю фразы: "Придет некто за мной, который будет еще ужаснее меня". Этот "некто", судя по "Описи градоначальников",- Перехват-Залихватский, который въехал в Глупов победителем ("на белом коне"!), сжег гимназию и упразднил науки! Сатирик намекает на то, что стихийное возмущение может повлечь за собой еще более реакционный и деспотический режим, способный уже остановить само "течение истории". Тем не менее книга Щедрина в глубине своей оптимистична. Ход истории можно прекратить лишь на время: об этом свидетельствует символический эпизод обуздания реки Угрюм-Бурчеевым. Кажется, что правящему идиоту удалось унять реку, но ее поток, покрутившись на месте, все-таки восторжествовал: "остатки монументальной плотины в беспорядке уплывали вниз по течению, а река журчала и двигалась в своих берегах". Смысл этой сцены очевиден: рано или поздно живая жизнь пробьет себе дорогу и сметет с лица русской земли деспотические режимы угрюм-бурчеевых и перехват-залихватских. Благодаря своей жестокости и беспощадности, сатирический смех Щедрина в "Истории одного города" имеет великий очистительный смысл. Надолго опережая свое время, сатирик обнажал полную несостоятельность существовавшего в России полицейско-бюрократического режима. Незадолго до первой русской революции другой писатель, Лев Толстой, говоря о современной ему общественной системе, заявлял: "Я умру, может быть, пока она не будет еще разрушена, но она будет разрушена, потому что она уже разрушена на главную половину в сознании людей".

"Общественный" роман "Господа Головлевы"

В конце 60-х - начале 70-х годов Салтыков-Щедрин в ряде своих критических работ утверждал необходимость появления в русской литературе нового "общественного" романа. Он считал, что старый любовный, семейный роман исчерпал себя. В современном обществе подлинно драматические конфликты все чаще и чаще обнаруживаются не в любовной сфере, а в "борьбе за существование", в "борьбе за неудовлетворенное самолюбие", "за оскорбленное и униженное человечество". Эти новые, более широкие общественные вопросы настойчиво стучатся в двери литературы. "Роман современного человека разрешается на улице, в публичном месте - везде, только не дома; и притом разрешается самым разнообразным, почти непредвиденным образом. Вы видите: драма началась среди уютной обстановки семейства, а кончилась... (*15) получением прекрасного места, Сибирью и т. п.". По мнению Салтыкова-Щедрина, "разработывать по-прежнему помещичьи любовные дела сделалось немыслимым, да и читатель стал уже не тот. Он требует, чтоб ему подали земского деятеля, нигилиста, мирового судью, а пожалуй, даже и губернатора". Если в старом романе на первом плане стояли вопросы "психологические", то в новом - "вопросы общественные". К "общественному" роману Салтыков-Щедрин вплотную подошел в "Господах Головлевых" (1880). В распаде буржуазной семьи писатель одновременно с Толстым и Достоевским увидел верные признаки тяжелой социальной болезни, охватившей русское общество. Головлевы, равно как и Карамазовы у Достоевского, далеко не похожи на патриархальных дворян типа Ростовых или Болконских в толстовской "Войне и мире". Это люди с иной, буржуазно-потребительской психологией, которая торжествует во всех их мыслях и поступках. Теме дворянского оскудения Щедрин придает новый, неожиданный поворот. Его современники сосредоточивали внимание на экономическом оскудении дворянских гнезд. В "Господах Головлевых" акцент на другом: они легко приспособились к пореформенным буржуазным порядкам и не только не разоряются, а стремительно богатеют. Но по мере их материального преуспеяния в собственнической душе совершается страшный процесс внутреннего опустошения, который и интересует Щедрина. Шаг за шагом прослеживает он этапы духовной деградации всех своих героев и в первую очередь - Порфирия Головлева, судьба которого находится в центре романа.

Благонамеренная речистость свойственна Порфирию Головлеву с детских лет. Это "медоточивое" умение приласкаться к "милому другу маменьке" с помощью липких, как паутина, елейных слов. Ими герой, прозванный Иудушкой, прикрывает свои эгоистические цели. Щедрин исследует в романе истоки пустословия Иудушки, различные его формы и внутреннюю эволюцию. Язык, призванный быть средством общения, у Иудушки используется как средство обмана и одурачивания своих жертв. Вся жизнь его - сплошное надругательство над словом, над духовной природой человека. Уже в детстве в ласковых словах Иудушки Арина Петровна чувствовала что-то зловещее: говорит он ласково, а взглядом словно петлю накидывает. И действительно, елейные речи героя не бескорыстны: внутренний их источник - стремление к личной выгоде, желание урвать у маменьки самый лакомый кусок. (*16) По мере того как богатеет Иудушка, изменяется и его пустословие. Из медоточивого в детстве и юности оно превращается в тиранствующее. Подобно злому пауку, Иудушка в главе "По-родственному" испытывает наслаждение при виде того, как в паутине его липких слов задыхается и отдает Богу душу очередная жертва - больной брат Павел.

Но вот герой добивается того, к чему стремился. Он становится единственным и безраздельным хозяином головлевских богатств. Теперь его пустословие из тиранствующего превращается в охранительное. Привычными словоизвержениями герой отгораживает себя от жизни, отговаривается от "посягательств" родного сына Петра. Истерическая мольба сына о помощи и спасении глушится и отталкивается отцовским пустословием.

Наступает момент, когда никакое, даже самое действительное горе не в состоянии пробить брешь в нещадном Иудушкином словоблудии. "Для него не существует ни горя, ни радости, ни ненависти, ни любви. Весь мир в его глазах есть гроб, могущий служить лишь поводом для бесконечного пустословия". Охранительная болтовня постепенно вырождается в празднословие. Иудушка настолько привык лгать, ложь так срослась с его душой, что пустое слово берет в плен всего героя, делает его своим рабом. Он занимается празднословием без всякой цели, любой пустяк становится поводом для нудной словесной шелухи. Подадут, например, к чаю хлеб, Иудушка начинает распространяться, "что хлеб бывает разный: видимый, который мы едим и через это тело свое -поддерживаем, и невидимый, духовный, который мы вкушаем и тем стяжаем себе душу...". Празднословие отталкивает от Иудушки последних близких ему людей, он остается один, и на этом этапе существования его празднословие переходит в пустомыслие. Иудушка запирается в своем кабинете и тиранит воображаемые жертвы, отнимает последние куски у обездоленных мужиков. Но теперь это не более чем пустая игра развращенной, умирающей, истлевающей в прах души. Запой пустомыслия окончательно разлагает его личность. Человек становится фальшивкой, рабом обмана. Как паук, он запутывается в собственной липкой паутине слов. Надругательство Иудушки над словом оборачивается теперь надругательством слова над душой Иудушки.

Наступает последний этап - предел падения: запой праздномыслия сменяется алкоголем. Казалось бы, на этом уже чисто физическом разложении героя Щедрин и должен был поставить точку. Но он ее не поставил. Писатель верил, (*17) что именно на последней ступени падения жизнь мстит человеку за содеянное, и не сам по себе умирает такой разложившийся субъект - совесть просыпается в нем, но лишь для того, чтобы своим огненным мечом убить его. На исходе Страстной недели, во время слушания в церкви "Двенадцати евангелий" вдруг что-то прорывается в душе Иудушки. До него неожиданно доходит истинный смысл высоких божественных слов. "Наконец, он не выдержал, встал с постели и надел халат. На дворе было темно, и ниоткуда не доносилось ни малейшего шороха. Порфирий Владимирыч некоторое время ходил по комнате, останавливался перед освещенным лампадкой образом Искупителя в терновом венце и вглядывался в него. Наконец он решился. Трудно сказать, насколько он сам сознавал свое решение, но через несколько минут он крадучись добрался до передней и щелкнул крючком, замыкавшим входную дверь. На дворе выл ветер и крутилась мартовская мокрая метелица, посылая в глаза целые ливни талого снега. Но Порфирий Владимирыч шел по дороге, шагая по лужам, не чувствуя ни снега, ни ветра и только инстинктивно запахивая полы халата.

На другой день, рано утром, из деревни, ближайшей к погосту, на котором была схоронена Арина Петровна, прискакал верховой с известием, что в нескольких шагах от дороги найден закоченевший труп головлевского барина".

"Сказки"

Над книгой "Сказок" Салтыков-Щедрин работал с 1882 по 1886 год. Эту книгу считают итоговым произведением писателя: в нее вошли все основные сатирические темы его творчества. Обращение сатирика к сказочному жанру обусловлено многими причинами. К 80-м годам сатира Щедрина принимает все более обобщенный характер, стремится взлететь над злобой дня к предельно широким и емким художественным обобщениям. Поскольку общественное зло в эпоху 80-х годов измельчало, проникло во все поры жизни, растворяясь в повседневности и врастая в быт, потребовалась особая сатирическая форма, преодолевающая будни жизни, мелочи повседневного существования. Сказка помогала Щедрину укрупнить масштаб художественного изображения, придать сатире вселенский размах, увидеть за русской жизнью жизнь всего человечества, за русским миром - мир в его общечеловеческих пределах. И достигалась эта "всемирность" путем врастания в "народную почву", которую писатель считал "единственно плодотворной" для сатиры.

Нельзя не заметить, что в основе щедринских фантастики и гротеска лежит народный юмористический взгляд на жизнь, (*18) что многие фантастические его образы являются развернутыми фольклорными метафорами. И "органчик" у Брудастого, и "фаршированная голова" у Прыща в "Истории одного города" восходят к распространенным народным пословицам, поговоркам: "На тулово без головы шапки не пригонишь", "Тяжело голове без плеч, худо телу без головы", "У него голова трухой набита", "Потерять голову", "Хоть на голове-то густо, да в голове пусто". Богатые сатирическим смыслом народные присловья без всякой переделки попадают в описания Салтыковым-Щедриным глуповских бунтов и междоусобиц. Часто обращается сатирик и к народной сказочной фантастике, пока на закате своей жизни не находит в ней лаконичную форму для своих сатирических обобщений.

В основе сатирической фантазии итоговой книги Щедрина лежат народные сказки о животных. Писатель использует готовое, отточенное вековой народной мудростью содержание, освобождающее сатирика от необходимости развернутых мотивировок и характеристик. В сказках каждое животное наделено устойчивыми качествами характера: волк жаден и жесток, лиса коварна и хитра, заяц труслив, щука хищна и прожорлива, осел беспросветно туп, а медведь глуповат и неуклюж. Это на руку сатире, которая по природе своей чуждается подробностей, изображает жизнь в наиболее резких ее проявлениях, преувеличенных и укрупненных. Поэтому сказочный тип мышления органически соответствует самой сути сатирической типизации. Не случайно среди народных сказок о животных встречаются сатирические сказки: "О Ерше Ершовиче, сыне Щетинникове" - яркая народная сатира на суд и судопроизводство, "О щуке зубастой" - сказка, предвосхищающая мотивы "Премудрого пискаря" и "Карася-идеалиста".

Заимствуя у народа готовые сказочные сюжеты и образы, Щедрин развивает заложенное в них сатирическое содержание. А фантастическая форма является для него надежным способом "эзоповского" языка, в то же время понятного и доступного самым широким, демократическим слоям русского общества. С появлением сказок существенно изменяется сам адресат щедринской сатиры, писатель обращается теперь к народу. Не случайно революционная интеллигенция 80-90-х годов использовала щедринские сказки для пропаганды среди народа. Условно все сказки Салтыкова-Щедрина можно разделить на четыре группы: сатира на правительственные круги и господствующее сословие; сатира на либеральную интеллигенцию; сказки о народе; сказки, обличающие эгоистическую (*19) мораль и утверждающие социалистические нравственные идеалы. К первой группе сказок можно отнести: "Медведь на воеводстве", "Орел-меценат", "Богатырь", "Дикий помещик" и "Повесть о том, как один мужик двух генералов прокормил". В сказке "Медведь на воеводстве" развертывается беспощадная критика самодержавия в любых его формах. Рассказывается о царствовании в лесу трех воевод-медведей, разных по характеру: злого сменяет ретивый, а ретивого - добрый. Но эти перемены никак не отражаются на общем состоянии лесной жизни. Не случайно про Топтыгина первого в сказке говорится: "он, собственно говоря, не был зол, а так, скотина". Зло заключается не в частных злоупотреблениях отдельных воевод, а в звериной, медвежьей природе власти. Оно и совершается с каким-то наивным звериным простодушием: "Потом стал корни и нити разыскивать, да кстати целый лес основ выворотил. Наконец, забрался ночью в типографию, станки разбил, шрифт смешал, а произведения ума человеческого в отхожую яму свалил. Сделавши это, сел, сукин сын, на корточки и ждет поощрения". В сказке "Орел-меценат" Щедрин показывает враждебность деспотической власти просвещению, а в "Богатыре" история российского самодержавия изображается в

Жизненные противоречия с детских лет вошли в душевный мир сатирика. Михаил Евграфович Салтыков родился 15 (27) января 1826 года в селе Спас-Угол Калязинского уезда Тверской губернии. Отец писателя принадлежал к старинному дворянскому роду Салтыковых, к началу XIX века разорившемуся и оскудевшему. Стремясь поправить пошатнувшееся материальное положение, Евграф Васильевич женился на дочери богатого московского купца О. М. Забелиной, властолюбивой и энергичной, бережливой и расчетливой до скопидомства.
Михаил Евграфович не любил вспоминать о своем детстве, а когда это волей-неволей случалось, воспоминания окрашивались неизменной горечью. Под крышей родительского дома ему не суждено было испытать ни поэзии детства, ни семейного тепла и участия. Семейная драма осложнилась драмой общественной. Детство и молодые годы Салтыкова совпали с разгулом доживавшего свой век крепостного права. “Оно проникало не только в отношения между поместным дворянством и подневольною массою – к ним, в тесном смысле, и прилагался этот термин,- но и во все вообще формы общежития, одинаково втягивая все сословия (привилегированные и непривилегированные) в омут унизительного бесправия, всевозможных изворотов лукавства и страха перед перспективою быть ежечасно раздавленным”.
Юноша Салтыков получил блестящее по тем временам образование сначала в Дворянском институте в Москве, потом в Царскосельском лицее, где сочинением стихов он стяжал славу “умника” и “второго Пушкина”. Но светлые времена лицейского братства студентов и педагогов давно канули в Лету. Ненависть Николая I к просвещению, порожденная страхом перед распространением свободолюбивых идей, обратилась прежде всего на лицей. “В то время, и в особенности в нашем “заведении”,- вспоминал Салтыков,- вкус к мышлению был вещью очень мало поощряемою. Высказывать его можно было только втихомолку и под страхом более или менее чувствительных наказаний”. Все лицейское воспитание было направлено тогда к одной исключительно цели – “приготовить чиновника”.
Юный Салтыков восполнял недостатки лицейского образования по-своему: он с жадностью поглощал статьи Белинского в журнале “Отечественные записки”, а по окончании лицея, определившись на службу чиновником Военного ведомства, примкнул к социалистическому кружку М. В. Петрашевского. Этот кружок “инстинктивно прилепился к Франции Сен-Симона, Кабе, Фурье, Луи Блана и в особенности Жорж Занда. Оттуда лилась на нас вера в человечество, оттуда воссияла нам уверенность, что “золотой век” находится не позади, а впереди нас… Словом сказать, все доброе, все желанное и любвеобильное – все шло оттуда”.
Но и здесь Салтыков обнаружил зерно противоречия, из которого выросло впоследствии могучее дерево его сатиры. Он заметил, что члены социалистического кружка слишком прекраснодушны в своих мечтаниях, что они живут в России лишь “фактически” или, как в то время говорилось, “имеют образ жизни”: ходят в канцелярию на службу, питаются в ресторанах и кухмистерских… Духовно же они живут во Франции, Россия для них представляет собой “область, как бы застланную туманом”.
В повести “Противоречия” (1847) Салтыков заставил своего героя Нагибина мучительно биться над разгадкой “необъяснимого феникса” – русской действительности, искать пути выхода из противоречия между идеалами утопического социализма и реальной жизнью, идущей вразрез с этими идеалами. Герою второй повести – “Запутанное дело” (1848) Мичулину тоже бросается в глаза несовершенство всех общественных отношений, он также пытается найти выход из противоречий между идеалом и действительностью, найти живое практическое дело, позволяющее перестроить мир. Здесь определились характерные признаки духовного облика Салтыкова: нежелание замыкаться в отвлеченных мечтах, нетерпеливая жажда немедленного практического результата от тех идеалов, в которые он уверовал.

(Пока оценок нет)


Другие сочинения:

  1. Образы этой трилогии Л. Н. Толстого ожили на голубом экране, и мы открыли для себя новые источники мудрости, доброты ко всему человеческому, светлой веры в красоту людей – все то, что несет книга великого писателя и что теперь нашло воплощение Read More ......
  2. Как и все произведения Л. Н. Толстого, трилогия “Детство. Отрочество. Юность” явилась, по сути, воплощением большого количества замыслов и начинаний. В ходе работы над произведением писатель тщательно оттачивал каждую фразу, каждую сюжетную комбинацию, старался подчинить все художественные средства четкому следованию Read More ......
  3. Детство и отрочество. Сочинение графа Л. Н. Толстого. “Чрезвычайная наблюдательность, тонкий анализ душевных движений, отчетливость и поэзия в картинах природы, изящная простота – отличительные черты таланта графа Толстого”. Такой отзыв вы услышите от каждого, кто только следит за литературою. Критика Read More ......
  4. М. Е. Салтыков-Щедрин в своих сказках замечательно раскрыл основные свойства сказки как народного жанра и, искусно пользуясь метафорами, гиперболами, остротой гротеска, показал сказку как сатирический жанр. В сказке “Дикий помещик” автор отобразил реальную жизнь помещика. Здесь есть зачин, в котором Read More ......
  5. Над романом “Жизнь Арсеньева” Бунин работал с перерывами, с 1927 по 1939 год (первые четыре главы написаны в 1927- 1929 годах, после трехлетнего перерыва Бунин приступил к писанию 5-й части, которая в 1939 году была издана отдельно в Брюсселе под Read More ......
  6. Салтыков-Щедрин – признанный во всем мире мастер сатиры. Его талант проявил себя в трудное для России время. Стали явными противоречия, разъедавшие страну изнутри, разлад в обществе. Появление сатирических произведений было неизбежно. Но только единицы смогли раскрыть свой талант в полной Read More ......
  7. 1. Сатира Салтыкова-Щедрина. 2. Жанровые особенности сказок. 3. Герои. 4. Фантастические мотивы. Сказки М. Е. Салтыкова-Щедрина – это совершенно особый пласт творчества писателя. Практически все Салтыков-Щедрин создал в последние годы жизни. Эти короткие произведения поражают разнообразием художественных приемов, а так Read More ......
  8. “История одного города” по праву может считаться вершиной творчества Салтыкова-Щедрина. Именно это произведение и принесло ему славу писателя-сатирика, на долгое время, упрочив ее. Я считаю, что “История одного города” – одно из самых необычных книг, посвященных истории российского государства. Оригинальность Read More ......
Детство, отрочество, юность и молодость Салтыкова-Щедрина

Загрузка...
Top