Реалистическое изображение человека. Характеры или нравы нынешнего века (отрывок)

План

Введение

1. Историческое развитие нравственных норм и морали

2. Реалистическое изображение человека

Заключение

Литература


Введение

В новое время (от XVI – XVIIвв. до начала XX в.) капиталистическая экономика распространилась по все­му земному шару, а вместе с ней - буржуазный уклад жизни и рациональное сознание западного человека. Со­циально-политические рамки Нового времени более или менее ясны. Хронология ментальной истории рисуется не столь четко.

Главные события эпохи - политические революции, промышленный переворот, появление гражданского об­щества, урбанизация жизни - запечатлены для нас в га­лерее портретов отдельных людей и человеческих групп. Как и любая эпоха, Новое время показывает громадное разнообразие психической жизни. Исторической психоло­гии еще только предстоит освоить это эмпирическое бо­гатство, обобщить и дать описание Че­ловека экономического, либерального, консервативного или революционного сознания, типов буржуа, крестьяни­на, интеллигента, пролетария, психологически проанали­зировать важные события периода. Подступиться к громад­ному материалу последних веков хотя бы только европей­ской истории нелегко. Поэтому тема реферата является актуальной в том плане, что произведение Ж. Лабрюйера «Характеры» представляет собой иллюстрацию жизни в переломный период перехода из одной общественной формации в другую.

Эта эпоха разобрана науками о современном человеке, что выражается уже в обозначени­ях периода: капитализм, буржуазное общество, индустри­альная эпоха, время буржуазных революций и движений пролетариата.

От социологии психолог получает нуж­ные ему сведении о строении социума и порядке функцио­нирования его индивидуального элемента, о социальных общностях, институтах и стратификациях, стандартах группового поведения, известных под названием личностных ориента­ции, социальных характеров, базисных типов личности, о мировоззренческих ценностях, приемах воспитания и конт­роля и других социальных инструментах, непрерывно кую­щих общественную единицу из задатков Ното 5ар i еп s .

Исторической психологии близки усилия исторической социологии показать человека в изменчивом, но исторически определенном единстве социальной жизни. Указанный раз­дел социологии рассматривает типы коллективных структур во времени, в том числе характерные формы отношений индивидов между собой, а также с общественными институ­тами. Вариант исторической социологии, смежный с исто­рической психологией, предложен немецким ученым Н. Элиасом (1807-1989) в книге «О процессе цивилизации. Социо-генетическое и психогенетическое исследование». Автор трактует правила бытового поведения не столько как ограничения, накладываемые на личность, сколько как пси­хологическое существо последней.

Для того, чтобы перейти от исторической социологии к исторической психологии, требуется рассматривать человека не как элемент социального целого, но как самостоятельную систему, включающую подструктуру социальных отношений. Слиянию же двух соседних областей исследования способ­ствует укорененность макросоциального (раннего социоло­гического) мышления в науках о человеке.

Личность есть совокупность общественных отношений или коллективных представле­ний, основы ее сознания состоят из усвоенных норм изна­ний, поэтому сознание изменяется до этих основ при соответствующих воздействиях извне и преобразованиях соци­альной среды. Метафору, идущую от новейшего естествознания, подхватывают микросоциология и отчасти - понимающая психология. Первая (ее создатели - Ж. Гуревич, Дж. Морено) нащупывает «вулканическую почву» социальности в элементарных притяжениях между участника­ми малых групп, вторая (основатель - М. Вебер) определяет социальность с точки зрения исследовательского прибора, т. е. познающего индивида, его опыта, ценностей. Веберовская со­циология тяготеет к психоанализу - доктри­нам, выносящим природу человека за пределы макросоциальных законов, она осуществляет функцию критики социологи­ческой классики. Обобщения ученого, по терминологии Вебера, - идеальные типы, логически выстроенные опреде­ления аспекта социальной действительности, теоретические эталоны при описании эмпирического материала.

Психолог пользуется схемами, дающими разметку соци­ального пространства. В масштабе общественных макроявле­ний человек предстает миниатюрным осколком социума. Между тем сам человек выступает для социальности моментом не­предсказуемости и свободы. Социология возникает, когда масса норм и представле­ний отделяется от непосредственного общения и закрепляет­ся в государственных, хозяйственных, частно-правовых сво­дах и регламентах гражданского общества. В противовес фео­дально-кастовому праву исключений и привилегий, либеральные демократии стремятся к неукоснительному ис­полнению закона, следовательно, к универсальной, фикси­рованной, независимой от реальных лиц норме.

Явления, отмечающие наступление капитализма, про­являются столь единообразно и синхронно в разных обла­стях человеческого бытия, что существует основание ис­кать для них общую основу (по крайней мере тенденцию) в психике, поведении, отношениях человека.

Из труда Лабрюйера можно составить портрет человека, живущего в семнадцатом столетии. В своем произведении автор дает определение человеческим порокам, вскрывает их первопричины, свойственные тому времени. И цель данной работы – дать общую характеристику нравственной жизни того периода. Поставленная цель предопределила задачи:

Познакомиться с произведением Ж. Лабрюйера;

Выявить характерные черты явлений того времени;

Описать основные нравственные нормы и человеческие пороки, показанные автором на страницах своего произведения.

1. Историческое развитие нравственных норм и морали.

Характеры людей являются, по Лабрюйеру, не само­довлеющими разновидностями человеческой породы, но непосредственными результатами социальной среды, варьирующими в каждом отдельном случае постоянную свою основу. Скупые существовали и в античной Греции и в абсолютистской Франции, но само содержание скупости и ее проявления кардинальным образом меняются под воздействием изменившейся обще­ственной среды. Главная задача писателя заключается поэтому не столько в самом изображении скупости, сколько в исследовании причин, породив­ших данную ее форму. Поскольку различие характеров есть результат раз­личных реальных условий, постольку писателя интересуют сами эти усло­вия и их психологический эквивалент. Лабрюйер рисует характер на фоне данной среды, или, наоборот, в своем воображении воссоздает для какого-нибудь определенного характера породившую его среду. Так сознание личного достоинства представителя класса феодалов происходило в рамках кодекса дворянской чести. Однако строго охраняя свою честь, феодал попирал достоин­ство других людей-крепостных, горожан, купцов и т. д. По­нятие чести было пропитано сословным духом и нередко но­сило характер формального требования, к тому же имеюще­го силу лишь в узком кругу аристократов. Двойственный ха­рактер моральных норм феодала выступал самым грубым образом: он мог быть «верен слову» в отношении к сюзере­ну, но «верность слову» не распространялась на крестьян, горожан, купцов; он мог воспевать «даму сердца» и насило­вать крепостных девушек; унижаться перед вельможей и «гнуть в бараний рог» своих подданных. Жестокость, грубое насилие, грабеж, пренебрежение к чужой жизни, тунеядст­во, насмешливое отношение к уму - все эти моральные ка­чества прекрасно уживаются с представлением о дворянском достоинстве и чести.

Дама, по мнению Лабрюйера, могла быть образцом светского этикета, и она же без стыда разде­валась при слугах, могла проявить самый необузданный гнев; в отношении служанки и т. п.

Вместе с историческим развитием нравственность буржуа постепенно теряет свои отдельные положительные моменты. Ее, по меткому выражению Гегеля, как бы остав­ляет «дух истории». Социальная практика правящего класса, казалось, подтверждала пессимистические представления о «порочной» природе человека: «меняется все-одежда, язык, манеры, понятия о религии, порою даже вкусы, но человек всегда зол, непоколебим в своих порочных наклонностях и равнодушен к добродетели». Храбрость, верность, честь - эти и другие моральные установления становятся чисто формальными, теряют живую связь с историческим развитием. Феодальная мораль выхолащивается, приобретая характер требования этикета, внешнего «приличия». Хороший тон, мо­да, манеры формализуют аристократическую нравственность. Честь становится чисто формальным по содержанию мораль­ным принципом. Этот характер аристократического мораль­ного кодекса был жестоко высмеян в период назревавших буржуазных революций. Во французской буржуазной рево­люции М. Робеспьер, например, требовал заменить честь - честностью, власть моды-властью разума, приличия-обя­занностями, хороший тон - хорошими людьми и т. п.. «Ли­цемерие есть дань, которую порок платит добродетели», - с сарказмом отмечал Лабрюйер наблюдая нравы фран­цузской аристократии. Там, где аристократическая мораль сохранилась до наших дней, косный и формальный характер ее норм особенно очевиден.

Двойственный характер моральных норм буржуа исто­рически выступал довольно открыто, без прикрас. Это накла­дывало отпечаток и на те аристократические «добродетели», которыми впоследствии восхищались реакционные романти­ки, идеализировавшие нравственность. Проница­тельный Лабрюйер понял это, остроумно сформулировав горький афоризм: «Наши добродетели-это чаще всего искусно переряженные пороки». Особенно лицемерно было поведение духовных феодалов, вынужденных в силу необхо­димости проповедовать «христианские добродетели». Пропо­ведуя бескорыстие, они отличаются исключительным сребро­любием, восхваляя умеренность и умерщвление плоти, пре­даются обжорству и стремятся к роскоши; проповедуя воз­держание-развратничают; требуя искренности-лгут и обманывают.

ХАРАКТЕРЫ

ИЛИ

НРАВЫ НЫНЕШНЕГО ВЕКА

LES CARACTERES OU LES MOEURS DE CE SIECLE

Глава I

О ТВОРЕНИЯХ ЧЕЛОВЕЧЕСКОГО РАЗУМА

Все давно сказано, и мы опоздали родиться, ибо уже более семи тысяч лет на земле живут и мыслят люди. Урожай самых мудрых и прекрасных наблюдений над человеческими нравами снят, и нам остается лишь подбирать колосья, оставленные древними философами и мудрейшими из наших современников.

Пусть каждый старается думать и говорить разумно, но откажется от попыток убедить других в непогрешимости своих вкусов и чувств: это слишком трудная затея.

Писатель должен быть таким же мастером своего дела, как, скажем, часовщик. Одним умом тут не обойдешься. Некий судья отличался незаурядными достоинствами, был и проницателен и опытен, но напечатал книгу о морали – и она оказалась редкостным собранием благоглупостей.

Труднее составить себе имя превосходным сочинением, нежели прославить сочинение посредственное, если имя уже создано.

Мы приходим в восторг от самых посредственных сатирических или разоблачительных сочинений, если получаем их в рукописи, из-под полы и с условием вернуть их таким же способом; настоящий пробный камень – это печатный станок,

Если из иных сочинений о морали исключить обращение к читателям, посвятительное послание, предисловие, оглавление и похвальные отзывы, останется так мало страниц, что вряд ли они могли бы составить книгу.

Есть области, в которых посредственность невыносима: поэзия, музыка, живопись, ораторское искусство.

Какая пытка слушать, как оратор напыщенно произносит скучную речь или плохой поэт с пафосом читает посредственные стихи!

Иные сочинители трагедий страдают пристрастием к стихотворным тирадам, на первый взгляд сильным, благородным, исполненным высоких чувств, а в сущности, просто длинным и напыщенным. Все жадно слушают, закатив глаза и открыв рот, воображая, будто им это нравится, и чем меньше понимают, тем больше восхищаются; от восторгов и рукоплесканий людям некогда перевести дух. Когда я был еще совсем молод, мне казалось, что эти стихи ясны и понятны актерам, партеру, амфитеатру, а главное – их авторам и что если я при всем старании не способен их уразуметь, значит, я сам и виноват; с тех пор я изменил свое мнение.

Пока еще никто не видел великого произведения, сочиненного совместно 1 несколькими писателями: Гомер сочинил «Илиаду», Вергилий – «Энеиду», Тит Ливий – «Декады», а римский оратор 2 – свои речи.

В искусстве есть некий предел совершенства, как в природе – предел благорастворенности и зрелости. У того, кто чувствует и любит такое искусство, – превосходный вкус; у того, кто не чувствует его и любит все стоящее выше или ниже, – вкус испорченный; следовательно, вкусы бывают хорошие и дурные, и люди правы, когда спорят о них.

Люди часто руководствуются не столько вкусом, сколько пристрастием; иначе говоря, на свете мало людей, наделенных не только умом, но, сверх того, еще верным вкусом и способностью к справедливым суждениям.

Жизнь героев обогатила историю, а история украсила подвиги героев; поэтому я затрудняюсь сказать, кто кому больше обязан: пишущие историю – тем, кто одарил их столь благородным материалом, или эти великие люди – своим историкам.

Одни лишь хвалебные эпитеты еще не составляют похвалы. Похвала требует фактов, и притом умело поданных.

Весь талант сочинителя состоит в умении живописать и находить точные слова. Только образы и определения ставят Моисея (Хотя Моисей и не считается писателем, (Прим. автора.) ), Гомера, Платона, Вергилия и Горация выше других писателей; кто хочет писать естественно, изящно и сильно, должен всегда выражать истину.

В наш литературный слог пришлось ввести такие же изменения, какие были введены в архитектуру: готический стиль, навязанный зодчеству варварами, был изгнан и заменен ордерами дорическим, ионическим и коринфским. То, что прежде мы видели только на развалинах древнегреческих и римских зданий, стало достоянием современности и украшает теперь наши портики и перистили 3 . Точно так же, чтобы достичь совершенства в словесности и – хотя это очень трудно – превзойти древних, нужно начинать с подражания им.

Сколько протекло веков, прежде чем люди прониклись вкусами древних и вернулись к простоте и естественности в науках и искусстве!

Мы питаемся тем, что нам дают писатели древности и лучшие из новых, выжимаем и вытягиваем из них все, что можем, насыщая этими соками наши собственные произведения; потом, выпустив их в свет и решив, что теперь-то мы уже научились ходить без чужой помощи, мы восстаем против наших учителей 4 и дурно обходимся с ними, уподобляясь младенцам, которые бьют своих кормилиц, окрепнув и набравшись сил на их отличном молоке.

Некий современный сочинитель все время старается нас убедить, что древние писали хуже новых, причем применяет два вида доказательств: рассуждение и пример. Рассуждает он, основываясь на собственном вкусе, а примеры берет из собственных произведений 5 .

Он признает, что хотя слог у древних неровный и неправильный, все же у них есть удачные места; он приводит цитаты, и они так прекрасны, что ради них стоит прочесть даже его критику.

Иные из наших знаменитых писателей отстаивают древних, но можно ли им доверять? Их сочинения ни в чем не отступают от вкуса античных авторов, следовательно, они как бы защищают самих себя: на этом основании их не желают слушать.

Не слушать ничьих советов и отвергать все поправки может только педант.

Сочинитель должен с одинаковой скромностью выслушивать и похвалу и критику.

Среди множества выражений, передающих нашу мысль, по-настоящему удачным может быть только одно; хотя и беседе или за работой его находишь не сразу, тем не менее оно существует, а все остальные неточны и не могут удовлетворить вдумчивого человека, который хочет, чтобы его поняли.

Люди, пишущие под влиянием минутной настроенности, потом много правят свои произведения. Но настроенность меняется под влиянием различных обстоятельств, и тогда эти люди охладевают к тем самым выражениям и словам, которые особенно им нравились.

Ясность ума, которая помогает нам писать хорошие книги, в то же время заставляет нас сомневаться, так ли уж они хороши, чтобы их стоило читать.

Сочинитель, у которого не слишком много здравого смысла, уверен, что он пишет божественно; здравомыслящий писатель надеется, что он пишет разумно.

«Мне предложили, – сказал Арист, – прочесть мои произведения Зоилу, и я согласился. Они произвели на него такое впечатление, что, растерявшись, он не только не разбранил их, но даже высказал мне несколько сдержанных похвал. С тех пор он уже никому их не хвалил, но я не в обиде на него, ибо понимаю, что большего от автора и требовать нельзя. Мне даже жаль его: ему пришлось услышать нечто хорошее и к тому же написанное не им».

Тот, кто по своему положению не знает авторского самолюбия, обычно находится во власти других страстей и стремлений, которые целиком поглощают его и делают равнодушным к замыслам других сочинителей. На свете мало людей достаточно умных, сердечных и благополучных, чтобы от души наслаждаться безупречными произведениями.

Мы так любим критиковать, что теряем способность глубоко чувствовать поистине прекрасные творения.

Многие люди, даже способные понять достоинства рукописи, которую им прочли, не решаются похвалить ее вслух, ибо не знают, какой прием она встретит, когда будет напечатана, или как ее оценят знаменитости; они не смеют высказать свое мнение, всегда стремятся быть заодно с большинством и ждут одобрительного приговора толпы. Вот тут они смело заявляют, что первыми оценили это произведение и что читатели на их стороне.

Эти люди упускают самые благоприятные случаи убедить нас в том, что они проницательны и образованны, что их суждения глубоки, что хорошее для них хорошо, а превосходное – превосходно. Им в руки попадает отличное сочинение: это первый труд автора, еще не составившего себе имени, ничем не знаменитого; следовательно, нет нужды за ним ухаживать, нет нужды восхвалять его произведения в надежде привлечь к себе внимание его покровителей. Зелоты 6 , от вас никто не требует, чтобы вы восклицали: «Это воплощение остроумия! Какой дивный дар человечеству! Никогда еще изящная словесность не достигала таких высот! Отныне это произведение станет мерилом вкуса». Такие восторги преувеличены и неприятны, от них попахивает желанием получить пенсион и аббатство, они вредны для того, кто действительно стоит похвал и кого хотят похвалить. Но почему бы вам не сказать: «Вот хорошая книга!» Правда, вы это говорите вместе со всей Францией, со всеми чужеземцами и соотечественниками, когда книгу читает вся Европа и она переведена на несколько языков, но теперь уже поздно.

Иные люди, прочитав какую-нибудь книгу, приводят потом места, смысла которых они не поняли и вдобавок еще исказили, перетолковав по-своему. Они вложили в эти страницы собственные мысли, облекли их в собственные слова, испортили, обезобразили и вот выносят их на суд, утверждая, что они плохи, – и все с этим соглашаются. Но тот отрывок, который цитируют подобные критики, – вернее, полагают, что цитируют, – не становится от этого хуже.

«Что вы скажете о книге Гермодора?»– «Что она прескверная, – заявляет Антим. – Да, прескверная. Настолько плохая, что ее нельзя даже назвать книгой, и вообще она не стоит того, чтобы о ней упоминать». – «А вы ее читали?»– «Нет», – отвечает Антим. Ему следовало бы добавить, что книгу разбранили Фульвия и Мелания, хотя тоже не читали ее, и что сам он – друг Фульвии и Мелании.

Арсен взирает на людей с высоты своего таланта: они так далеко внизу, что их ничтожество просто поражает его. Захваленный, заласканный, превознесенный до небес людьми, которые как бы связаны круговой порукой взаимной лести, он, обладая кое-какими достоинствами, полагает, что наделен всеми добродетелями, существующими на свете, но не существующими у него самого. Он так занят собственными блистательными замыслами и только ими, что весьма неохотно соглашается время от времени обнародовать какую-нибудь премудрую истину, так неспособен снизойти до обыкновенных человеческих суждений, что предоставляет заурядным душам вести размеренное и разумное существование, а сам считает себя в ответе за свои выходки только перед кружком восторженных друзей, ибо лишь они умеют здраво судить и мыслить, знают, как писать, знают, что писать. Нет такого произведения, хорошо принятого в свете и одобренного всеми порядочными людьми, которое он похвалил бы или хотя бы прочел... Не пойдет ему впрок и этот портрет: его он тоже не заметит.

У Теокрина немало бесполезных знаний и весьма странных предубеждений; он скорее методичен, чем глубок, недостаток ума восполняет памятью, рассеян, высокомерен и всегда как будто насмехается над теми, кто, по его мнению, недостаточно его ценит. Как-то случилось мне прочесть ему написанный мною труд; он его выслушал. Не успел я окончить, как он заговорил о своем произведении. «А что он думает о вашем?» – осведомитесь вы. Я ведь уже ответил: он заговорил о своем.

Как ни безупречно произведение, от него не останется камня на камне, если автор, прислушиваясь к критике, поверит всем своим судьям, ибо каждый из них потребует исключить именно то место, которое меньше всего ему понравилось.

Всем известно, что если десять человек требуют, чтобы какое-либо выражение или какую-либо мысль автор вычеркнул из книги, то другие десять несогласны с ними. «Зачем исключать эту мысль? – говорят они. – Она свежа, прекрасна и великолепно выражена». Между тем первые продолжают утверждать, что они вовсе пренебрегли бы ею или по крайней мере иначе выразили бы ее. «У вас есть словечко, отлично найденное и живо рисующее то, о чем вы пишете», – говорят одни. «У вас есть словечко, – говорят другие, – совершенно случайно и не соответствующее тому, что вы, вероятно, хотели сказать». Так эти люди относятся к одному и тому же выражению, к одному и тому же штриху, а ведь все они знатоки или слывут знатоками. Автору, пожалуй, остается один только выход: набравшись смелости, согласиться с теми, кто его одобряет.

Писатель, наделенный умом, не должен обращать внимание на вздорную, грязную, злобную критику своего произведения, на глупые толкования отдельных мест, – и, уж во всяком случае, не должен вычеркивать эти места. Он отлично знает, что, как бы тщательно он ни отделывал книгу, насмешники все равно обрушатся на нее с издевками, стараясь разбранить самое лучшее, что есть в его творении.

Если верить некоторым решительным людям, некоторым горячим головам, то для выражения чувств слова излишни: лучше изъясняться знаками и понимать друг друга без слов. Хотя вы пишете сжато и точно – таково по крайней мере общее мнение, – люди, о которых я говорю, находят ваш слог расплывчатым. Им нужны пробелы, которые они сами могли бы заполнить, им необходимо, чтобы вы писали для них одних: целый период они заменили бы начальным словом, целую главу – одним периодом. Вы прочитали им какое-то место из своего произведения, и с них этого достаточно: они уже все уразумели, им ясен весь ваш замысел. Самое приятное для них чтение – это головоломки, состоящие из загадочных фраз, и они скорбят, что подобный искалеченный слог встречается не часто и что мало писателей, которым он по душе. Если сочинитель уподобит что-либо размеренному, спокойному и в то же время быстрому течению реки или гонимому ветром пламени, которое, охватив лес, уничтожает дубы и сосны, – они в таких сравнениях не найдут красноречия. Поразите их фейерверком, ослепите молнией – вот тогда ваш слог покажется им прекрасным и разумным.

Как велико различие между произведением просто изящным и произведением совершенным или образцовым! Не знаю, существуют ли еще в наше время творения последнего рода. Даже немногочисленным писателям, наделенным большим талантом, легче, пожалуй, достичь истинного благородства и величия, нежели избежать всякого рода погрешностей стиля. «Сид» при своем рождении был встречен единодушным гулом одобрения. Эта трагедия оказалась сильнее политики, сильнее властей, тщетно пытавшихся ее уничтожить; за нее дружно высказались люди, которые обычно придерживаются разных взглядов и мнений, – вельможи и простолюдины: все они знали ее назубок и во время представления подсказывали реплики актерам. Словом, «Сид» – это одно из совершеннейших творений словесности, и тем не менее один из самых обоснованных в мире критических разборов – это разбор «Сида» 7 .

Если книга возвышает душу, вселяя в нее мужество и благородные порывы, судите ее только по этим чувствам: она превосходна и создана рукой мастера.

Капис считает себя судьей в вопросах изящной словесности и уверен, что пишет не хуже Бугура 8 и Рабютена 9 ; он один, наперекор всем, отрицает за Дамисом право считаться хорошим писателем. Что касается Дамиса, то он согласен со всеми и чистосердечно говорит, что Капис – скучный писака.

Газетчик обязан сообщать публике, что вышла в свет такая-то книга, что она издана Крамуази 10 , отпечатана таким-то шрифтом на хорошей бумаге, красиво переплетена и стоит столько-то. Он должен изучить все – вплоть до вывески на книжной лавке, где эта книга продается; но боже его избави пускаться в критику.

Высокий стиль газетчика – это пустая болтовня о политике.

Раздобыв какую-нибудь новость, газетчик спокойно ложится спать; за ночь она успевает протухнуть, и поутру, когда он просыпается, ее приходится выбрасывать.

Философ проводит всю жизнь в наблюдениях за людьми и, не щадя сил, старается распознать их пороки и слабости. Излагая свои мысли, он порою ищет для них отточенную форму, но не авторское тщеславие движет им при этом, а желание показать открывшуюся ему истину в таком свете, чтобы она поразила умы. Некоторые читатели полагают, что платят ему с лихвой, когда с важным видом объявляют, что прочли его книгу и что она вовсе не глупа; однако он глух к похвалам: ради них он не стал бы трудиться и бодрствовать по ночам. Его замыслы куда обширнее, а цели – возвышенней: он с радостью откажется от любых восхвалений и даже от благодарности ради того великого успеха, который редко кому выпадает на долю, – он стремится исправить людей.

Глупцы читают книгу и ничего не могут в ней понять; заурядные люди думают, что им все понятно; истинно умные люди иной раз понимают не все: запутанное они находят запутанным, а ясное – ясным. Так называемые умники изволят находить неясным то, что ясно, и не понимают того, что вполне очевидно.

Напрасно старается сочинитель стяжать восхищенные похвалы своему труду. Глупцы иногда восхищаются, но на то они и глупцы. Умные люди таят в себе ростки всех мыслей и чувств; ничто им не внове: они не склонны восхищаться, они просто одобряют.

Я не представляю себе, что письма можно писать остроумнее, приятнее, изящнее и легче по слогу, чем их писали Бальзак 11 и Вуатюр 12 . Правда, письма эти еще не проникнуты чувствами, которые распространились позднее и своим появлением обязаны женщинам. В произведениях этого рода прекрасный пол одареннее нас: под их пером непринужденно рождаются выражения и обороты, которые нам даются лишь ценой долгих поисков и тяжких усилий. Женщины на редкость счастливо выбирают слова и с такой точностью расставляют их, что самые обыденные приобретают прелесть новизны и кажутся нарочно созданными для этого случая. Только женщинам дано одним словом выразить полноту чувства и точно передать тончайшую мысль. Они с неподражаемой естественностью нанизывают одну тему на другую, связывая их единством смысла. Смею утверждать, что если бы они к тому же еще блюли правильность языка, во всей французской словесности не было бы лучше написанных произведений.

Единственный недостаток Теренция – некоторая холодность; зато какая чистота, точность, утонченность, грация, какие характеры! Единственный недостаток Мольера – некоторая простонародность языка и грубость слога; зато какой пыл и непосредственность, какое неистощимое веселье, какие образы, какое умение воссоздать нравы людей и высмеять глупость! И какой получился бы писатель, если бы слить воедино этих двух комедиографов!

Я перечитал Малерба 13 и Теофиля 14 . Оба они знали жизнь, но воплощали ее по-разному. Первый, владеющий слогом ровным и богатым, показывает одновременно все, что в ней есть самого прекрасного и благородного, самого простого и наивного: он ее живописец и он же – историк. Второй неразборчив, неточен, пишет размашисто и неровно; порою он утяжеляет описания и вдается в излишние подробности – тогда он анатом; порою выдумывает, преувеличивает, выходит за пределы правды – тогда он сочинитель романов.

Ронсар 15 и Бальзак, каждый в своем роде, отличались такими достоинствами и недостатками, которые не могли не способствовать появлению после них великих писателей как в прозе, так и в поэзии.

Слог и манера изложения у Маро 16 таковы, словно он начал писать уже после Ронсара: от нас его отличают лишь отдельные слова.

Ронсар и современные ему сочинители принесли французской словесности больше вреда, нежели пользы. Они задержали ее на пути к совершенству, подвергнув опасности сбиться с дороги и никогда не достичь цели. Удивительно, что произведения Маро, столь непринужденные и легкие, не помогли Ронсару, полному огня и вдохновения, стать поэтом лучшим, чем Ронсар и Маро; не менее удивительно и то, что сразу вслед за Бело 17 , Жоделем 18 и дю Бартасом 19 появились Ракан 20 и Малерб и что французский язык, уже тронутый порчей, так быстро исцелился.

Маро и Рабле совершили непростительный грех, запятнав свои сочинения непристойностью: они оба обладали таким прирожденным талантом, что легко могли бы обойтись без нее, даже угождая тем, кому смешное в книге дороже, чем высокое. Особенно трудно понять Рабле: что бы там ни говорили, его произведение – неразрешимая загадка. Оно подобно химере – женщине с прекрасным лицом, но с ногами и хвостом змеи или еще более безобразного животного: это чудовищное сплетение высокой, утонченной морали и грязного порока. Там, где Рабле дурен, он переходит за пределы дурного, это какая-то гнусная снедь для черни; там, где хорош, он превосходен и бесподобен, он становится изысканнейшим из возможных блюд.

Два писателя 21 высказывали в своих трудах неодобрение Монтеню 22 ; я тоже считаю, что Монтень не свободен от недостатков, но они, видимо, вообще нисколько его не ценили. Один из них недостаточно мыслил, чтобы ценить автора, который мыслил много; другой мыслил слишком утонченно, чтобы ему могли нравиться простые мысли.

Сдержанная, серьезная, строгая манера изложения служит автору порукой долгой известности: мы до сих пор читаем Амио 23 и Коэффето 24 , но читает ли кто-нибудь их современников? Бальзак по отбору слов и выражений ближе нам, чем Вуатюр; но если последний по оборотам, по духу и отсутствию простоты кажется нам устарелым и ничем не напоминает наших сочинителей, все же надо сказать, что его легче замалчивать, чем ему подражать, и что немногочисленные последователи Вуатюра так и не смогли его превзойти.

Г. Г. 25 стоит несколько ниже полного ничтожества; впрочем, подобных изданий у нас немало. Тот, кто ухитряется нажить состояние на глупой книге, в такой же мере себе на уме, в какой неумен тот, кто ее покупает; однако, зная вкус публики, трудно порой не подсунуть ей какой-нибудь чепухи.

Всем очевидно, что опера – это лишь набросок настоящего драматического спектакля 26 , только намек на него.

Не знаю, почему это опера, несмотря на превосходную музыку и царственную роскошь постановки, все же нагоняет на меня скуку.

Иные сцены в опере хочется заменить, а порой вообще ждешь не дождешься, чтобы она окончилась: происходит это из-за отсутствия театральных эффектов, действия, всего, что увлекает зрителя.

Опера в наши дни – это еще не поэма, а лишь отдельные стихи: с тех пор как Амфион 27 и его присные решили убрать театральные машины, она перестала быть зрелищем и превратилась в концерт, вернее – в пение, которое сопровождают инструменты. Тот, кто утверждает, будто театральные машины – это детская забава, годная только для театра марионеток, вводит людей в обман и прививает им дурной вкус: машины украшают вымысел, придают ему правдоподобие, поддерживают в зрителе приятную иллюзию, без которой театр утрачивает большую часть своей прелести, ибо она сообщает ему нечто волшебное. Обеим «Береникам» и «Пенелопе» 28 не нужны полеты, колесницы, превращения, но опере они необходимы: смысл ее в том, чтобы с одинаковой силой чаровать ум, глаза и слух.

Эти хлопотуны создали здесь все 29 : машины, балет, стихи, музыку, весь спектакль; даже зал, где дается представление – то есть крыша, фундамент, стены, – дело их рук. Кто посмеет усомниться, что охоту на воде, волшебный обед (Обед во время охоты в Шантильи. (Прим. автора.) ), чудо, ожидавшее всех в лабиринте (Изысканная закуска в лабиринте Шантильи. (Прим. автора.) ), тоже придумали они? Я сужу об этом по их суетливости и довольному виду, с которым они принимают изъявления восторга. Если все же я заблуждаюсь, если они не внесли никакого вклада в это празднество, столь долгое, столь великолепное и пленительное, а все придумал и устроил на собственные средства один-единственный человек, – в таком случае, должен сознаться, меня одинаково повергают в изумление и хладнокровное спокойствие того, кто всем этим занимался, и беспокойная озабоченность тех, кто не сделал ровно ничего.

Знатоки или те, что почитают себя таковыми, выносят окончательные и бесповоротные приговоры театральным представлениям; они укрепляются на своих позициях и делятся на враждующие партии, причем каждая из них, руководствуясь отнюдь не интересами публики или справедливости, восхищается только одной пьесой или определенной музыкой и освистывает все остальное. Они защищают свои предубеждения с пылом, вредным в равной, степени и противной стороне и их собственному кружку: беспрерывными противоречиями они обескураживают как поэтов 30 , так и музыкантов и, задерживая развитие искусств и наук, лишают нас возможности собрать урожай, который мог бы созреть, если бы несколько истинно талантливых людей, вступив в свободное соревнование, создали бы, каждый на свой лад и в соответствии со своим дарованием, прекрасные творения искусства.

Почему зрители в театре так откровенно смеются и так стыдятся плакать? Разве человеку менее свойственно сострадать тому, что достойно жалости, чем хохотать над глупостью? Быть может, мы боимся, что при этом исказятся наши лица? Но самая горькая скорбь не искажает их так, как неумеренный смех, – недаром же мы отворачиваемся, когда хотим посмеяться в присутствии вельмож и вообще уважаемых нами людей. Или мы не желаем показать, как нежно наше сердце, не желаем проявить слабость, тем более что речь идет о вымысле и кто-нибудь может подумать, будто мы приняли его за правду? Но если не говорить о серьезных и глубокомысленных людях, которые считают слабостью как неудержимый смех, так и потоки слез, равно воспрещая себе и то и другое, то скажите на милость, чего, собственно, мы ждем от трагедии? Веселья? Но ведь мы знаем, что трагические образы могут быть не менее правдивы, чем комические! Разве мы заразимся радостью или грустью, если не поверим тому, что происходит на сцене? И разве нас так легко удовлетворить, что мы не станем требовать правдоподобия? Иногда какое-то место в комедии вызывает взрыв смеха у всего амфитеатра: это говорит о том, что пьеса забавна и хорошо сыграна; но нередко бывает и так, что все с трудом удерживают слезы, стараясь скрыть их натянутым смешком: это доказывает, что хорошая трагедия обязательно должна вызывать искренние слезы, которые зрителям следовало бы без всякого смущения откровенно вытирать друг у друга на виду. К тому же, как только публика решит смело проявлять свои чувства в театре, она сразу обнаружит, что ей угрожает не столько опасность заплакать, сколько опасность умереть от скуки.

Трагедия с первых же реплик завладевает сердцем зрителя и до конца спектакля не позволяет ему ни прийти в себя, ни перевести дух; если же она и дает передышку, то для того только, чтобы погрузить в новые бездны, вселить новые тревоги. Она ведет его от сострадания к ужасу или, напротив, от ужаса к состраданию и, заставив испытать поочередно неуверенность, надежду, боязнь, удивление и страх, исторгнув слезы и рыдания, делает свидетелем катастрофы. Отсюда можно сделать вывод, что трагедия – это отнюдь не переплетение изысканных чувств, нежных изъяснений, любовных признаний, приятных портретов, слащавых или забавных и смешных словечек, завершающихся в последней сцене (Сцена мятежа – обычная развязка заурядных трагедий. (Прим. автора.) ) 31 тем, что мятежники отказываются внять голосу рассудка и, приличия ради, проливается кровь какого-нибудь несчастного, который, по воле автора, платит за все это своей жизнью.

Мало того, что нравы комических героев не должны вселять в нас отвращение: им еще следует быть поучительными и благопристойными. Смешное может выступать в образе столь низком и грубом или скучном и неинтересном, что поэту непозволительно задерживать на нем свой взгляд, а зрителю – развлекаться им. Сочинитель фарсов может подчас вывести в нескольких сценах крестьянина или пьяницу, но в настоящей комедии им почти нет места: как могут они составить ее основу или быть ее движущей пружиной? Нам скажут, что такие характеры обычны в жизни; если следовать этому замечанию, то скоро весь амфитеатр будет лицезреть насвистывающего лакея, больного в халате, пьянчугу, который храпит или блюет: что может быть обычнее? Для фата вполне естественно вставать поздно, немалую часть дня проводить за туалетом, душиться, налеплять мушки, получать записочки и отвечать на них; дайте актеру изобразить этот характер на сцене: чем больше времени он будет все это проделывать – акт, два акта, – тем правдивее сыграет свою роль, но тем скучнее и бесцветней окажется пьеса.

Пожалуй, роман и комедия могли бы принести столько же пользы, сколько сейчас они приносят вреда: в них порою встречаются такие прекрасные примеры постоянства, добродетели, нежности и бескорыстия, такие замечательные и высокие характеры, что когда юная девушка, отложив книгу, бросает вокруг себя взгляд и видит людей недостойных, стоящих куда ниже тех, которые только что так ее восхищали, она, мне кажется, не может почувствовать к этим людям ни малейшей склонности.

Там, где Корнель хорош, он превосходит все самое прекрасное; он своеобразен и неподражаем, но неровен. Его первые пьесы были скучны и тягучи; читая их, невольно удивляешься тому, что он вознесся потом на такие вершины, равно как, читая его последние пьесы, недоумеваешь, как мог он так низко пасть. Даже в лучших его трагедиях встречаются непростительные нарушения правил, обязательных для автора драматических произведений: напыщенная декламация, которая задерживает или совсем останавливает развитие действия, крайняя небрежность в стихах и оборотах, непонятная у столь замечательного писателя. Более всего поражает в Корнеле его блистательный ум, которому он обязан лучшими из когда-либо существовавших стихов, общим построением трагедий, порою идущим вразрез с канонами античных авторов, и, наконец, развязками пьес, где опять-таки он иногда отступает от вкуса древних греков, от их великой простоты; напротив, он любит нагромождение событий, из которого почти всегда умеет выйти с честью. Особенное восхищение вызывает то обстоятельство, что Корнель так разнообразен в своих многочисленных и непохожих друг на друга творениях. Трагедии Расина, пожалуй, отмечены большим сходством, большей общностью основных идей; зато Расин ровнее, сдержаннее и никогда не изменяет себе – ни в замысле, ни в развитии пьес, всегда правильных, соразмерных, не отступающих от здравого смысла и правды; он отлично владеет стихом, точным, богатым по рифме, изящным, гибким и гармоничным. Словом, Расин во всем следует античным образцам, у которых он полностью заимствовал четкость и простоту интриги. При этом Расин умеет быть величавым и потрясающим точно так же, как Корнель – трогательным и патетичным. Какая нежность сквозит в каждой строке «Сида», «Полиевкта», «Горация»! Какое величие ощущаем мы в образах Митридата, Пора и Бурра! Оба, и Корнель и Расин, в равной мере умели вызывать те чувства, которыми древние так любили волновать зрителей, то есть ужас и сострадание: Орест в «Андромахе» Расина и Федра в его одноименной трагедии, Эдип и Гораций Корнеля – вот свидетельства этому. Если все же дозволено провести сравнение между этими писателями, отметить черты, которые особенно свойственны каждому из них и чаще всего встречаются в их творениях, то, быть может, следует сказать так: Корнель подчиняет нас мыслям и характерам своих героев, Расин приноравливается к нам; один рисует людей, какими они должны были бы быть, другой – такими, как они есть; героями первого мы восхищаемся и находим их достойными подражания; в героях второго обнаруживаем свойства, известные нам по нашим собственным наблюдениям, чувства, пережитые нами самими. Один возвышает нас, повергает в изумление, учит, властвует над нами; другой нравится, волнует, трогает, проникает в душу. Первый писал о том, что всего прекраснее, благороднее и сильнее в человеческом разуме, второй – о том, что всего неотразимее и утонченнее в человеческих страстях. У одного – наставления, правила, советы, у другого – пристрастия и чувства. Корнель овладевает умом, Расин потрясает и смягчает сердце. Корнель требовательнее к людям, Расин их лучше знает. Один, пожалуй, идет по стопам Софокла, другой скорее следует Еврипиду.

Толпа называет красноречием способность иных людей подолгу разглагольствовать, изо всех сил напрягать голос и делать размашистые жесты. Педанты полагают, что обладать им могут только ораторы, ибо не отличают красноречия от нагромождения образов, громких слов и закругленных периодов.

Логика – это, видимо, умение доказать какую-то истину, а красноречие – это дар, позволяющий нам овладеть умом и сердцем собеседника, способность втолковать или внушить ему все, что нам угодно.

Красноречие могут проявлять и люди, ведущие беседу, и сочинители, о чем бы они ни писали. Оно редко обнаруживается там, где его ищут, но иногда оказывается там, где и не думали искать.

Красноречие относится к высокому стилю, как целое относится к части.

Что такое высокий стиль? Это понятие как будто до сих пор еще не имеет определения. Связано ли оно с поэтическими образами? Является ли производным от образов вообще или хотя бы каких-то определенных образов? Можно ли писать высоким стилем в любом роде изящной словесности или с ним совместимы только героические темы? Допустимо ли, чтобы эклоги блистали чем-нибудь, кроме прекрасной непринужденности, а письма и беседы отличались не только изяществом? Вернее, не являются ли непринужденность и изящество высоким стилем тех произведений, которые они призваны украшать? Что такое высокий стиль? Где его место?

Синонимы – это разные слова и выражения, обозначающие близкие понятия. Антитеза – это противопоставление двух истин, оттеняющих одна другую. Метафора или сравнение определяют понятие каким-нибудь ярким и убедительным образом, заимствованным у другого понятия. Гипербола преувеличивает истину, чтобы дать о ней лучшее представление. Высокий стиль раскрывает ту или иную истину, при условии, однако, что вся тема выдержана в благородном тоне: он показывает эту истину целиком, в ее возникновении и развитии, является самым ее достойным образным выражением. Заурядные умы не способны найти единственно точное выражение и употребляют вместо него синонимы; молодые люди увлекаются блеском антитез и постоянно прибегают к ним; люди, наделенные здравым умом и любящие точные образы, естественно, предпочитают сравнения или метафоры; живые и пламенные умы, увлекаемые не знающим узды воображением, которое побуждает их нарушать правила и соразмерность, злоупотребляют гиперболой. Высокий стиль доступен только гениям, и не всем, а лишь самым благородным.

Чтобы писать ясно, каждый сочинитель должен поставить себя на место своих читателей; пусть он взглянет на свое произведение так, словно прежде ни разу его не видел, читает впервые, непричастен к нему и должен высказать свое мнение о нем; пусть он сделает это и убедится: труд его непонят не потому, что люди стараются понять лишь самих себя, а потому, что понять его в самом деле невозможно.

Всякий сочинитель хочет писать так, чтобы его поняли; но при этом нужно писать о том, что стоит понимания. Бесспорно, обороты должны быть правильными, а слова точными, однако этими точными словами следует выражать мысли благородные, яркие, бесспорные, содержащие глубокую мораль. Дурное употребление сделает из ясного и точного слога тот, кто станет описывать им вещи сухие, ненужные, бесполезные, лишенные остроты и новизны. Зачем читателю легко и без затруднений понимать глупые и легкомысленные книги или скучные и общеизвестные рассуждения? Зачем ему знать мысли автора и зевать над его произведениями?

Если сочинитель хочет придать своему произведению некоторую глубину, если он старается сообщить своему слогу изящество, иной раз даже чрезмерное, – это говорит лишь о том, что он отличного мнения о читателях.

Читая книги, написанные людьми, принадлежащими к различным партиям и котериям, с неудовольствием видишь, что не все в них правда. Обстоятельства подтасованы, доводы лишены истинной силы и убедительности. Особенно досаждает то, что приходится читать множество грубых и оскорбительных слов, которыми обмениваются почтенные мужи, готовые превратить принципы какой-либо доктрины или спорный пункт в повод для личной ссоры. Об этих трудах следует сказать, что они так же мало заслуживают громкой славы, которой пользуются недолгое время, как и полного забвения, в которое погружаются, когда пламя страстей угасает и вопросы, затронутые в них, становятся вчерашним днем.

Одни достойны похвал и прославления за то, что хорошо пишут, другие – за то, что вовсе не пишут.

Вот уже двадцать лет, как у нас начали правильно писать и как мы стали рабами грамматики. Мы обогатили язык новыми словами, сбросили ярмо латинизмов, стали строить фразы на истинно французский лад. Мы вновь открываем законы благозвучия, постигнутые Малербом и Раканом и забытые писателями, пришедшими им на смену. Речи теперь строятся с такой точностью и ясностью, что в них невольно проглядывает изысканный ум.

Мы знаем писателей и ученых, ум которых столь же обширен, как то дело, которым они занимаются; обладая изобретательностью и гением, они с лихвой возвращают этому делу все, что почерпнули из его основ. Они облагораживают искусство и расширяют его пределы, если последние оказываются стеснительными для высокого и прекрасного, идут одни, без спутников, и всегда вперед, в гору, уверенные в себе, поощряемые пользой, которую приносит иногда отступление от правил. Люди здравомыслящие, благоразумные, умеренные не могут подняться до них и не только не восхищаются ими, но даже не понимают их и тем более не хотят им подражать. Они спокойно пребывают в кругу своих возможностей и не склонны идти дальше определенной границы, которая и есть граница их дарования и разума. Они никогда не переступают ее, потому что ничего за ней не видят и способны лишь на то, чтобы стать первыми среди второстепенных, лучшими среди посредственных.

Бывают люди, наделенные, если можно так выразиться, умом низшего, второго сорта и словно созданные для того, чтобы служить вместилищем, реестром, кладовой для произведений других авторов. Они – подражатели, переводчики, компиляторы: сами они не умеют думать, поэтому говорят лишь то, что придумали другие, а так как выбор мыслей – это тоже творчество, выбирают они плохо и неверно, запоминают многое, но не лучшее. В них нет ничего своеобычного, присущего только им; они не знают даже того, что выучили, а учат лишь то, чего никто не хочет знать, собирают сведения сухие, бесплодные и бесполезные, лишенные приятности, никем не упоминаемые, выброшенные за ненадобностью, как монеты, которые уже не имеют хождения. Мы можем только удивляться книгам, которые они читают, и зевать, беседуя с ними или проглядывая их сочинения. Вельможи и простолюдины принимают их за ученых, а истинно умные люди относят к числу педантов.

Критика – это порою не столько наука, сколько ремесло, требующее скорей выносливости, чем ума, прилежания, чем способностей, привычки, чем одаренности. Если ею занимается человек более начитанный, нежели проницательный, и если он выбирает произведения по своему вкусу, критика портит и читателей и автора.

Советую автору, который не наделен оригинальным талантом и настолько скромен, что готов идти по чужим стопам, брать за образец лишь такие труды, где он находит ум, воображение, даже ученость: если он и не сравняется с подлинником, то все же приблизится к нему и создаст произведение, которое будут читать. Напротив, он должен, как подводных камней, избегать подражания тому, кто пишет, движимый минутной настроенностью, голосом сердца и, так сказать, извлекает из собственной груди то, что потом набрасывает на бумаге: списывая с таких образцов, подвергаешься опасности стать скучным, грубым, смешным. В самом деле, я посмеялся бы над человеком, который не шутя вздумал бы перенять у меня мой голос или выражение моего лица.

Человеку, родившемуся христианином и французом, нечего делать в сатире: все подлинно важные темы для него под запретом. Все же он иногда осторожно притрагивается к ним, но тотчас отворачивается и берется за всякие пустяки, силой своего гения и красотой слога преобразуя их в нечто значительное.

Следует избегать пустых и ребячливых украшений слога, чтобы не уподобиться Дорилa и Хандбургу 32 . С другой стороны, в иных сочинениях вполне можно допустить некоторые обороты, живые и яркие образы, – и пожалеть при этом тех авторов, которые не испытывают радости, когда употребляют их в своих собственных произведениях или находят в чужих.

Тот, кто пишет, заботясь только о вкусах своего века, больше думает о себе, нежели о судьбе своих произведений. Следует неустанно стремиться к совершенству, и тогда награда, в которой порой нам отказывают современники, будет воздана потомками.

Остережемся искать смешное там, где его нет: это портит вкус, затемняет и наше собственное суждение и суждение других. Но если мы увидим нечто действительно смешное – постараемся с непринужденной грацией извлечь его на свет божий и показать так, чтобы это было приятно и поучительно.

«Гораций и Депрео 33 говорили это до вас». Верю вам на слово, но все же это мои собственные суждения. Разве я не могу разумно думать и после них, как другие будут разумно думать и после меня?

План

Введение

1. Историческое развитие нравственных норм и морали

2. Реалистическое изображение человека

Заключение

Литература

Введение

В новое время (от XVI - XVIIвв. до начала XX в.) капиталистическая экономика распространилась по все-му земному шару, а вместе с ней -- буржуазный уклад жизни и рациональное сознание западного человека. Со-циально-политические рамки Нового времени более или менее ясны. Хронология ментальной истории рисуется не столь четко.

Главные события эпохи -- политические революции, промышленный переворот, появление гражданского об-щества, урбанизация жизни -- запечатлены для нас в га-лерее портретов отдельных людей и человеческих групп. Как и любая эпоха, Новое время показывает громадное разнообразие психической жизни. Исторической психоло-гии еще только предстоит освоить это эмпирическое бо-гатство, обобщить и дать описание Че-ловека экономического, либерального, консервативного или революционного сознания, типов буржуа, крестьяни-на, интеллигента, пролетария, психологически проанали-зировать важные события периода. Подступиться к громад-ному материалу последних веков хотя бы только европей-ской истории нелегко. Поэтому тема реферата является актуальной в том плане, что произведение Ж. Лабрюйера «Характеры» представляет собой иллюстрацию жизни в переломный период перехода из одной общественной формации в другую.

Эта эпоха разобрана науками о современном человеке, что выражается уже в обозначени-ях периода: капитализм, буржуазное общество, индустри-альная эпоха, время буржуазных революций и движений пролетариата.

От социологии психолог получает нуж-ные ему сведении о строении социума и порядке функцио-нирования его индивидуального элемента, о социальных общностях, институтах и стратификациях, стандартах группового поведения, известных под названием личностных ориента-ции, социальных характеров, базисных типов личности, о мировоззренческих ценностях, приемах воспитания и конт-роля и других социальных инструментах, непрерывно кую-щих общественную единицу из задатков Ното 5ар i еп s .

Исторической психологии близки усилия исторической социологии показать человека в изменчивом, но исторически определенном единстве социальной жизни. Указанный раз-дел социологии рассматривает типы коллективных структур во времени, в том числе характерные формы отношений индивидов между собой, а также с общественными институ-тами. Вариант исторической социологии, смежный с исто-рической психологией, предложен немецким ученым Н. Элиасом (1807--1989) в книге «О процессе цивилизации. Социо-генетическое и психогенетическое исследование». Автор трактует правила бытового поведения не столько как ограничения, накладываемые на личность, сколько как пси-хологическое существо последней.

Для того, чтобы перейти от исторической социологии к исторической психологии, требуется рассматривать человека не как элемент социального целого, но как самостоятельную систему, включающую подструктуру социальных отношений. Слиянию же двух соседних областей исследования способ-ствует укорененность макросоциального (раннего социоло-гического) мышления в науках о человеке.

Личность есть совокупность общественных отношений или коллективных представле-ний, основы ее сознания состоят из усвоенных норм изна-ний, поэтому сознание изменяется до этих основ при соответствующих воздействиях извне и преобразованиях соци-альной среды. Метафору, идущую от новейшего естествознания, подхватывают микросоциология и отчасти -- понимающая психология. Первая (ее создатели -- Ж. Гуревич, Дж. Морено) нащупывает «вулканическую почву» социальности в элементарных притяжениях между участника-ми малых групп, вторая (основатель -- М. Вебер) определяет социальность с точки зрения исследовательского прибора, т. е. познающего индивида, его опыта, ценностей. Веберовская со-циология тяготеет к психоанализу -- доктри-нам, выносящим природу человека за пределы макросоциальных законов, она осуществляет функцию критики социологи-ческой классики. Обобщения ученого, по терминологии Вебера, -- идеальные типы, логически выстроенные опреде-ления аспекта социальной действительности, теоретические эталоны при описании эмпирического материала.

Психолог пользуется схемами, дающими разметку соци-ального пространства. В масштабе общественных макроявле-ний человек предстает миниатюрным осколком социума. Между тем сам человек выступает для социальности моментом не-предсказуемости и свободы. Социология возникает, когда масса норм и представле-ний отделяется от непосредственного общения и закрепляет-ся в государственных, хозяйственных, частно-правовых сво-дах и регламентах гражданского общества. В противовес фео-дально-кастовому праву исключений и привилегий, либеральные демократии стремятся к неукоснительному ис-полнению закона, следовательно, к универсальной, фикси-рованной, независимой от реальных лиц норме.

Явления, отмечающие наступление капитализма, про-являются столь единообразно и синхронно в разных обла-стях человеческого бытия, что существует основание ис-кать для них общую основу (по крайней мере тенденцию) в психике, поведении, отношениях человека.

Из труда Лабрюйера можно составить портрет человека, живущего в семнадцатом столетии. В своем произведении автор дает определение человеческим порокам, вскрывает их первопричины, свойственные тому времени. И цель данной работы - дать общую характеристику нравственной жизни того периода. Поставленная цель предопределила задачи:

Познакомиться с произведением Ж. Лабрюйера;

Выявить характерные черты явлений того времени;

Описать основные нравственные нормы и человеческие пороки, показанные автором на страницах своего произведения.

1. Историческое развитие нравственных норм и морали.

Характеры людей являются, по Лабрюйеру, не само-довлеющими разновидностями человеческой породы, но непосредственными результатами социальной среды, варьирующими в каждом отдельном случае постоянную свою основу. Скупые существовали и в античной Греции и в абсолютистской Франции, но само содержание скупости и ее проявления кардинальным образом меняются под воздействием изменившейся обще-ственной среды. Главная задача писателя заключается поэтому не столько в самом изображении скупости, сколько в исследовании причин, породив-ших данную ее форму. Поскольку различие характеров есть результат раз-личных реальных условий, постольку писателя интересуют сами эти усло-вия и их психологический эквивалент. Лабрюйер рисует характер на фоне данной среды, или, наоборот, в своем воображении воссоздает для какого-нибудь определенного характера породившую его среду. Так сознание личного достоинства представителя класса феодалов происходило в рамках кодекса дворянской чести. Однако строго охраняя свою честь, феодал попирал достоин-ство других людей--крепостных, горожан, купцов и т. д. По-нятие чести было пропитано сословным духом и нередко но-сило характер формального требования, к тому же имеюще-го силу лишь в узком кругу аристократов. Двойственный ха-рактер моральных норм феодала выступал самым грубым образом: он мог быть «верен слову» в отношении к сюзере-ну, но «верность слову» не распространялась на крестьян, горожан, купцов; он мог воспевать «даму сердца» и насило-вать крепостных девушек; унижаться перед вельможей и «гнуть в бараний рог» своих подданных. Жестокость, грубое насилие, грабеж, пренебрежение к чужой жизни, тунеядст-во, насмешливое отношение к уму -- все эти моральные ка-чества прекрасно уживаются с представлением о дворянском достоинстве и чести.

Дама, по мнению Лабрюйера, могла быть образцом светского этикета, и она же без стыда разде-валась при слугах, могла проявить самый необузданный гнев; в отношении служанки и т. п.

Вместе с историческим развитием нравственность буржуа постепенно теряет свои отдельные положительные моменты. Ее, по меткому выражению Гегеля, как бы остав-ляет «дух истории». Социальная практика правящего класса, казалось, подтверждала пессимистические представления о «порочной» природе человека: «меняется все--одежда, язык, манеры, понятия о религии, порою даже вкусы, но человек всегда зол, непоколебим в своих порочных наклонностях и равнодушен к добродетели». Храбрость, верность, честь -- эти и другие моральные установления становятся чисто формальными, теряют живую связь с историческим развитием. Феодальная мораль выхолащивается, приобретая характер требования этикета, внешнего «приличия». Хороший тон, мо-да, манеры формализуют аристократическую нравственность. Честь становится чисто формальным по содержанию мораль-ным принципом. Этот характер аристократического мораль-ного кодекса был жестоко высмеян в период назревавших буржуазных революций. Во французской буржуазной рево-люции М. Робеспьер, например, требовал заменить честь -- честностью, власть моды--властью разума, приличия--обя-занностями, хороший тон -- хорошими людьми и т. п.. «Ли-цемерие есть дань, которую порок платит добродетели», -- с сарказмом отмечал Лабрюйер наблюдая нравы фран-цузской аристократии. Там, где аристократическая мораль сохранилась до наших дней, косный и формальный характер ее норм особенно очевиден.

Двойственный характер моральных норм буржуа исто-рически выступал довольно открыто, без прикрас. Это накла-дывало отпечаток и на те аристократические «добродетели», которыми впоследствии восхищались реакционные романти-ки, идеализировавшие нравственность. Проница-тельный Лабрюйер понял это, остроумно сформулировав горький афоризм: «Наши добродетели--это чаще всего искусно переряженные пороки». Особенно лицемерно было поведение духовных феодалов, вынужденных в силу необхо-димости проповедовать «христианские добродетели». Пропо-ведуя бескорыстие, они отличаются исключительным сребро-любием, восхваляя умеренность и умерщвление плоти, пре-даются обжорству и стремятся к роскоши; проповедуя воз-держание-развратничают; требуя искренности--лгут и обманывают.

Аморализм был распространен не только среди высших прослоек. Процветала грубая жестокость, произвол и презрение к человеческой жизни. Исторические хроники убедительно свидетельствуют о том, что на практике мораль собственного класса играла незначительную роль в поведе-нии аристократической знати.

Глубокая противоречивость со-циального прогресса придавала развитию нравственности трагическую иронию. Класс феодалов, пы-таясь удержать власть, усиливают эксплуатацию крепостного крестьянства, дей-ствуют под нажимом самых низких, мерзких страстей. Эти действия даже с точки зрения общепринятой морали той эпохи («отцы--дети») имели безнравственный характер, вели к разгулу жестокости, зверства, издевательств и кровопро-литию. Однако это усиление эксплуатации вызывало, в конце концов, сопротивление крестьян. Оно могло идти в двух на-правлениях: во-первых, за уменьшение или полное уничто-жение феодальной эксплуатации и, во-вторых, через увели-чение доходности крестьянского хозяйства и сокращение от-носительного размера той части доходов, которую присваивал феодал. Б. Ф. Поршнев в своем исследовании убедительно показывает, что крестьянство делало немало усилий в этом втором направлении. Исторические послед-ствия этих усилий, внешне довольно незаметных и обыден-ных, имели громадное историческое значение. Они способ-ствовали развитию производительных сил и, в конечном ито-ге, явились одной из предпосылок возникновения капитали-стического способа производства. Так нравственные пороки правящего класса через целую цепь социальных зависимо-стей выступают как «рычаги» исторического развития.

Нравственный прогресс, имевший место в эпоху феода-лизма, был исторически ограничен. Печать косности и патриархальности, лежавшая на нравственности этой эпохи, мож-но было преодолеть лишь выйдя за рамки феодального уклада. Однако антифеодальные революции крепостного крестьян-ства, выдвигавшие наиболее передовые для своего времени моральные идеалы и нравственные правила, не могли при-вести к установлению нового строя. Наиболее благородные, далеко идущие моральные цели и идеалы этих революций не могли быть осуществлены в эпоху феодализма. Обычно восстания кончались поражением, топились в крови. Разу-меется, основная линия социального прогресса проходила под знаком классовой борьбы угнетенного кре-стьянства. Сопротивление крепостных, нараставшее по мере развития внутренних противоречий феодального способа про-изводства, заставляло верхи перестраиваться и переходить на более высокую ступень феодальной эксплуатации. Таким образом, крестьянские восстания не были исторически бес-плодны, а, наоборот, были мощным стимулом исторического прогресса. Тем не менее их ограниченность и нереальность достижения своих конечных целей, моральных идеалов ска-зывалась и на той роли, которую они сыграли в нравствен-ном прогрессе человечества. Исчерпав те скудные возможно-сти, которые давал феодализм нравственному прогрессу, дальнейшее поступательное развитие нравственности могло произойти лишь на новой социальной почве, с новыми дви-жущими силами и общественными, противоречиями.

Таким социальным строем, который пришел на смену феодализму, был капитализм. Там, где в силу специфических историче-ских условий возникновение нового уклада было замедлено, нравственный прогресс, достигнутый в рамках феодального общества, приостанавливается. Начинается топтание на ме-сте. Худшие черты--косность, патриархальность--начинают возобладать над моментами развития и в нравственности народа. Отдельные успехи нравственного развития, подобно хамелеону, меняют свою историческую окраску и роль. Из двигателей социального развития они превращаются в его препятствие. Нравственный прогресс не только замедляется, но и идет вспять, превращается в регресс. Таким образом, каждая новая общественно-экономическая формация, сменявшая старую, была тем новым социальным уровнем, на котором только и было возможно дальнейшее продвижение нравственного прогресса человечества. Причем социальный прогресс разрушает вместе со старыми общест-венными формами и те стороны прежних нравственных отно-шений, которые могут восприниматься последующими поко-лениями как положительные, привлекательные. Однако от-дельные «утраты» в нравственном развитии вовсе не отвер-гают его восходящего, прогрессивного характера. Отдель-ные, частные потери -- неизбежность, присущая всему восхо-дящему духовному развитию. Вот почему и критерий нрав-ственного прогресса не может быть сведен к метафизическо-му представлению о «сохранении» всего морально положи-тельного, что бытовало в истории. Моральный прогресс-- не хранилище, куда каждое поколение людей сдавало свои, благородные для того времени, нормы и принципы, оставляя за порогом свои пороки. Восходящее развитие морали в са-мой своей сущности -- процесс, и может быть понято только как процесс. Попытки сохранить в истории все то нравствен-но «хорошее», что вырастало в разные эпохи, за счет уничто-жения того «дурного», с чем это «хорошее» сталкивалось -- не более как ветхая иллюзия моралистов. Противоречи-вость--внутренняя черта нравственного прогресса, своеобраз-но проявляющаяся в нормативной, изменчивой противополож-ности «добра» и «зла».

2. Реалистическое изображение человека.

Самым значительным литературным произведением последней четверти XVII в. является книга Лабрюйера «Характеры и нравы этого века»

Жан де Лабрюйер (1645--1696) происходил из семьи небогатых горожан, может быть и имевшей в прошлом дво-рянское звание, но окончательно утратившей его ко времени рождения писателя. Иронически возводя свой род к одному из участников крестовых походов, Лабрюйер выказывает полное безразличие к сословным катего-риям: «Если благородство происхождения--добродетель, то она теряется во всем том, что недобродетельно, а если оно не добродетель, то оно стоит очень мало». Однако Лабрюйеру пришлось всю жизнь испытывать на себе гнет сословных предрассудков.

В 1684 г., по рекомендации Боссюэ, он получил место воспитателя внука знаменитого полководца Конде -- человека с огромным честолюбием, беспредельной гордостью и неукротимым нравом. Дворец Конде в Шантильи был своего рода маленьким Версалем. Постоянными посетителями его были виднейшие люди Франции--политики, финансисты, придворные, военные, духовные, писатели, художники, вереницей проходившие перед глазами проницательного Лабрюйера. По выражению Сент-Бева, Лабрюйер занял «угловое место в первой ложе на великом спектакле человеческой жизни, на грандиозной комедии своего времени». Плодом знакомства с этой «комедией» и явилась упомянутая единственная книга Лабрюйера, сразу получившая широкую, хотя и несколько скандальную известность.

В качестве образца для своего сочинения Лабрюйер избрал книгу греческого писателя Теофраста, жившего в конце IV в. до н. э. Сначала Лабрюйер задумал дать лишь перевод «Характеров» Теофраста, присое-динив к ним несколько характеристик своих современников. Однако с каж-дым последующим изданием (при жизни автора их вышло девять) ориги-нальная часть книги увеличивалась, так что последнее прижизненное издание заключало в себе, по подсчету самого автора, уже 1120 ориги-нальных характеристик (вместо 418 первого издания), а характеристики Теофраста печатались уже в качестве приложения.

В речи о Теофрасте, произнесенной Лабрюйером в 1693 г. при его вступлении в Академию и предпосланной 9-му изданию его книги, он дает апологию этого писателя, видя в его манере индивидуализировать челове-ческие пороки и страсти наиболее адекватную форму изображения дей-ствительности. Однако Лабрюйер реформирует и усложняет эту манеру: «Характеристики Теофраста, -- говорит он, -- демонстрируя человека ты-сячью его внутренних особенностей, его делами, речами, поведением, по-учают тому, какова его внутренняя сущность; напротив, новые харак-теристики, раскрывая в начале мысли, чувства и поступки людей, вскрывают первопричины их пороков и слабостей, помогают легко предвидеть все то, что они будут способны говорить и делать, научают более не удивляться тысячам дурных и легкомысленных поступков, которыми на-полнена их жизнь».

Характеристики Лабрюйера чрезвычайно конкретны; это именно ха-рактеры и нравы данного века -- длинная галерея портретов куртизанок, вельмож, банкиров, ростов пупков, монахов, буржуа, ханжей, скупцов, сплет-ников, болтунов, льстецов, лицемеров, тщеславных, -- словом, самых разнообразных представителей различных слоев общества. «Харак-теры» Лабрюйера вырастают в грандиозный памфлет на всю эпоху. Критика Лабрюйера связана уже не с иде-ологией оппозиционных кругов феодального дворянства, а с настроениями радикальных буржуазно-демократических слоев, начинающих выражать не-довольство широких масс абсолютистским режимом.

Книга Лабрюйера распадается на ряд глав: «Город», «Двор», «Вель-можи», «Государь» и т. д. Ее композиция соответствует внутренней клас-сификации портретов, критерием которой является социальная принадлеж-ность. Глава «О материальных благах» выполняет как бы роль введения и заключает в себе принципиальные установки автора.

Внутреннее состояние человека, его духовный комплекс демонстри-руется Лабрюйером на его внешних свойствах и проявлениях. Телесный облик человека показан как функция его внутреннего мира, а этот по-следний дается как результат внешнего воздействия, как психологический продукт социального бытия. Это -- реалистическое изображение человека, как части определенного конкретного общества.

Стремление передать общественное явление во всей его полноте при-водит Лабрюйера к весьма глубокому проникновению в действительность. Его обозрению равно доступны «двор» и «город», столица и деревня, вельможи и буржуа, чиновники и крестьяне. Но из какой бы обществен-ной среды ни избирал Лабрюйер материал для своих суждений, его интере-сует обыденное, типичное, наиболее общее в его наиболее конкретном и индивидуальном многообразии. Если он рисует ханжу, то это настоящий ханжа времен Людовика XIV. Дав порт-рет ханжи, Лабрюйер теоретически обосновывает его реальность в ряде сопутствующих максим, уясняя типичность этого явления, анализируя и расчленяя его путем показа того, как ханжество проявляется у священника, у вельможи, у буржуа, у маркизы. Десяток иллюстраций, каждая из кото-рых -- законченный портрет, завершается обобщающей максимой: «Ханжа-- это тот, кто при короле-атеисте был бы безбожником».

Когда Лабрюйер рисует скупца, он опять-таки дает несколько вариан-тов одного типа: скупца-вельможу, скупца-чиновника, скупца-торговца. «Двор» представлен у него типами льстеца, хвастуна, наглеца, болтуна, франта, высокомерного задиры, чванливого аристократа. Все это -- живые люди, превосходный познавательный материал для знакомства с подлинным двором Людовика XIV. «Ничего другого не нужно для успеха при дворе, как истинное и естественное бесстыдство». «Город» представлен у Лаб-рюйера образами «мещанина во дворянстве», денежного туза, угодливого чиновника, жеманной маркизы, шарлатана-врача, пройдохи-торговца. Все эти типы буржуа, Лабрюйером умножаются, дифференцируются и расчленяются на десятки вариантов. Сам король по-является на страницах его книги. И, наконец, как страшный контраст королю и двору, выступает у Лабрюйера крестьянство. Ни одному из французских писателей конца века не удалось нарисовать такой потрясаю-щей картины судьбы французского народа, являющейся одновременно гнев-ной филиппикой против современного социального строя: «Можно видеть иногда неких полудиких существ мужского и женского пола, рассеянных на полях, черных, с мертвенным цветом кожи, обугленных солнцем, согбен-ных над землей, которую они роют и перерывают с непобедимым упрямством; они обладают даром членораздельной речи и, когда выпрямляются, обна-руживают человеческий облик; и, в самом деле, оказывается, что это -- люди. На ночь они удаляются в логова, где утоляют свой голод черным хлебом, водой и кореньями; они освобождают других людей от необходимости сеять, пахать и собирать жатву, чтобы жить, и заслуживают поэтому право не остаться совсем без того хлеба, который они посеяли».

Эти замечательные строки Лабрюйера о крестьянах цитирует Пуш-кин в своем «Путешествии из Москвы в Петербург». «Фонвизин, --пишет Пушкин, -- лет за пятнадцать пред тем путешествовавший по Франции, говорит, что, сто чистой совести, судьба русского крестьянства показалась ему счастливее судьбы французского земледельца. Верю. Вспомним описа-ние Лабрюйера».

Отношение Лабрюйера к народу совершенно четко и недвусмысленно: «Судьба работника на виноградниках, солдата и каменотеса не позволяет мне жаловаться на то, что у меня нет благ князей и министров». Это противопоставление народа сильным мира сего вызывает у Лабрюйера стремление определить собственную социальную ориентацию: «Народ не имеет разума, но аристократы не имеют души. Первый имеет добрую сущ-ность и не имеет внешности, у вторых есть только внешность и лоск. Нужно ли выбирать? Я не колеблюсь. Я хочу быть человеком из народа».

Констатируя наличие социального зла, выражающегося прежде всего в неравенстве сословий, Лабрюйер старается определить его первопричину. Этой первопричиной оказывается материальный интерес -- деньги. Колос-сальная сила денег, превращающая в меновую стоимость семейные, мораль-ные и политические отношения, Лабрюйеру вполне ясна. Люди, влюблен-ные в барыш, «это уже не родители, не друзья, не граждане, не христиане; это, может быть, уже не люди; это--обладатели денег».

Лабрюйер дает сложную гамму человеческих судеб, направляемых этой всесильной властью.

«Созий от ливреи мало-помалу, благодаря доходам, перешел к участию в откупах; благодаря взяткам, насилию и злоупотреблению своей вла-стью, он, наконец, поднялся на значительную высоту; благодаря своему положению, он стал аристократом; ему недоставало только быть доброде-тельным; но должность церковного старосты сделала и это последнее чудо». Этот портрет, как и многие другие, подобные ему, заключает в себе уже готовый сюжет реалистического романа. Образ тунеядца, живущего за счет обнищания эксплатируемых им масс, особенно привлекает автора своей одиозностью и вызывает целый ряд портретов.

«Этот столь свежий и цветущий мальчик, от которого веет таким здо-ровьем, состоит сеньором аббатства и десяти других бенефиций; все это вместе приносит ему сто двадцать тысяч ливров дохода, так что он весь завален золотом. А в другом месте живет сто двадцать бедных семейств, которым нечем согреться зимой, у которых нет одежды, чтобы прикрыться, нет часто и хлеба; они в крайней бедности, которой поневоле стыдно. Ка-кое неравномерное распределение!»

Творцы денег становятся героями дня, мир превращается в арену, где ради материального благополучия в кровавой схватке возникают человече-ские пороки и гибнут человеческие добродетели. Лабрюйер страстно вос-стает против такого положения дел, обрушивается на него с уничтожающей критикой и пытается найти выход. Но сильный в отрицании, он тотчас же ослабевает, как только ему приходится рисовать положительный идеал. Правильный диагноз не дает ему еще средства для составления прогноза. «Настоящее принадлежит богатым, а будущее добродетельным и одарен-ным» -- вот, по сути дела, единственная формула писателя, дальше кото-рой ему пойти не удается. Лабрюйер хочет, чтобы миром управлял разум, и набрасывает программу рационально устроенного государства. Вместили-щам государственного разума должен стать добродетельный король, иде-альный правитель, воплощающий идею просвещенной монархии. В главе «О государе» Лабрюйер дает пространный перечень качеств, необходи-мых для руководителя государства. Это отнюдь не портрет Людовика XIV, это образ утопического правителя, сконструированный моралистом. «Мне кажется, -- заключает Лабрюйер, -- что монарх, который соединил бы в себе эти качества, был бы достоин имени Великого». В этом идеаль-ном портрете Лабрюйер как бы старается дать своему воспитаннику, а может быть и самому Людовику XIV, некий образец, заслуживающий подражания.

В политических вопросах, при всей наивности своих взглядов, Ла-брюйер стоит все же на передовых позициях. Его положительная роль -- в том, что он ратовал против произвола и тирании за рациональное, хотя и монархическое государство; в том, что, в пределах возможного, он пока-зывал абсолютизму ту бездну, к которой он пришел; в том, что, гумани-стически стремясь облегчить бедствия своей страны, он дипломатично лаконического портрета и меткой обрисовки человеческой психики.

Основное в «Характерах» -- это размышления о духовном складе человека, о «настрое» его ума и сердца. При этом Лабрюйер считает, что характер не строится на какой-либо одной пси-хологической черте (например, скупости или самовлюбленности). Лабрюйера раздражает в маниакальном, однокачественном характере обедненность его содержания, неспособность вобрать в себя всю многогранность человека.

Эти тенденции проявляются в том, что писа-тель часто выводит приобретенные человеком свойства не из его внутреннего мира и даже не из влияния на него других людей, а из воздей-ствия социальной среды в целом. Характер он связывает с образом жизни. Так, манеры и по-ступки человека, получившего видную долж-ность, определяются, в представлении писателя, саном. А человек, от природы веселый и щед-рый, под влиянием обстоятельств становится у Лабрюйера угрюмым, скупым, угодливым, чер-ствым. Входя в противоречие с теоретическими канонами классицизма, Лабрюйер возражает против трактовки человеческого характера как чего-то неизменного. Он уверен, что люди на протяжении своей жизни становятся непохо-жими на самих себя. Некогда благочестивые, умные и образованные с годами перестают быть таковыми, и, напротив, те, кто начинал с пого-ни за наслаждениями, обретают мудрость и умеренность. Вследствие признания принципа развития характера, его изменяемости особую роль у Лабрюйера играют качества «приобре-тенные». Возрастает их значимость по сравне-нию с врожденными чертами.

Лабрюйер не имеет дело с человеком вооб-ще. В первую очередь он уделяет огромное внимание принадлежности человека к определенному социальному слою. В связи с этим очень существенна для него тема богатства и бедности, имущественных контрас-тов, теснейшим образом соприкасающаяся с те-мой сословной иерархии и юридического нера-венства.

Важнейшим для Лабрюйера является вопрос о различиях, существующих в феодальном об-ществе между привилегированными сословия-ми и огромной массой людей, лишенных приви-легий: между дворянами, вельможами, минист-рами, чиновниками, с одной стороны, и людьми низкого звания, с другой. Лабрюйер рассказы-вает о крестьянах, которые «избавляют других от необходимости пахать, сеять, снимать уро-жай и этим самым вполне заслуживают право не остаться без хлеба» и которые все же обре-чены на нищету, тяжкий труд и полуголодное существование, низведены до положения «ди-ких животных», живущих в «логове». Он гово-рит и о вельможах, утопающих в роскоши, про-водящих дни и ночи в предосудительных заба-вах, никому не желающих добра, таящих под личиной учтивости развращенность и злобу.

Сословное неравенство в феодальном общест-ве закрепляется для Лабрюйера неравенством имущественным, связанным с возрастанием в обществе роли буржуазии и значения денег. Бо-гатство же, в свою очередь, поддерживает со-словные привилегии и типичную для феодаль-ного общества иерархию верхов и низов.

Мысль о бедных людях сопровождает автора «Характеров» постоянно, о чем бы он ни размы-шлял. Он сообщает о семьях бедняков, которым «нечем обогреться» зимой, нечем «прикрыть на готу» и порой даже нечего есть, нищета кото-рых ужасна и постыдна. При мысли о них у Лабрюйера «сжимается сердце». Нищие и обез-доленные присутствуют в «Характерах» рядом с людьми «цветущими и пышущими здоровьем», людьми, «которые утопают в излишествах, ку-паются в золоте, столько проедают за один при-сест, сколько нужно для прокормления сотни семейств». Все способы обогащения представ-ляются Лабрюйеру «некрасивыми», связанными с казнокрадством, мошенничеством, разорени-ем других. Люди, поглощенные корыстью и наживой, «пожалуй, даже не люди», убежден ав-тор «Характеров».

Отрицание Лабрюйером богатства и знатно-сти, включение в изображаемый мир образов вельможи и простолюдина, богача и бедняка со-общают дополнительный смысл его идеальному образу мудреца, столь типичному для классици-стического мировосприятия. Не случайны заме-чания Лабрюйера о том, что при дворе не нуж-ны ум и способности, так как их заменяют уч-тивость, умение поддерживать разговор и т. п., что глупец, стяжавший богатство,--вовсе не редкость и что «недоумки» добиваются богат-ства отнюдь не «трудом или предприимчиво-стью». Замечание относительно труда, который вовсе не нужен при наличии знатности и без ко-торого можно обойтись при накоплении богат-ства, заслуживает особого внимания. Мудрец для Лабрюйера не только тот, кто умен, но и тот, кто трудится. Трудолюбие -- неотъемлемое качество мудреца. Оно сближает его с «челове-ком из народа», с крестьянином, ибо главное содержание жизни последнего -- труд.

Мысль о недостаточности для «мудреца» его интеллектуальных преимуществ подкреплена рассуждением о «сановниках» и «умных лю-дях». Различая тех, у кого «нет ничего, кроме сана», и тех, у кого «нет ничего, кроме ума», Лабрюйер противопоставляет тем и другим «до-бродетельного человека». Во второй главе «Ха-рактеров» писатель рассуждает о «героях», ко-торые попадаются и среди судейских, и среди ученых, и среди придворных. Но ни герой, ни великий человек не стоят, по мысли Лабрюйера, одного «истинно нравственного человека». Нравственность как этическое достоинство ста-новится в «Характерах» главным мерилом по-ведения. Благородным представляется только то, что «бескорыстно», что чуждо всему эгоистическому, истинным великодушием почитается то, которое непринужденно, мягко и сердечно, просто и доступно, «движимо добротой».

Участь человека представляется Лабрюй-еру столь безотрадной, что знакомство с ней, по его мнению, может лишь отбить охоту к жизни. Писатель недооценивает и могущество разума, не верит в его способность управлять поведе-нием человека. В юности, утверждает Лабрюй-ер, человек живет инстинктами; в зрелом воз-расте разум развивается, но его усилия как бы сводятся на нет страстями, врожденными поро-ками; в старости разум входит в полную силу, но он уже охлажден годами неудач и горестей, подточен дряхлением тела.

Пессимизм Лабрюйера связан и с овладеваю-щим им временами убеждением в неспособно-сти мира развиваться, совершенствоваться. Ме-няются, полагает порой писатель, лишь одежда, язык, манеры, вкусы, а человек же остается зол и непоколебим в своих порочных наклонно-стях. Автор «Характеров» считает, однако, что не следует «возмущаться» тем, что люди черст-вы, неблагодарны, несправедливы, надменны,-- «такова их природа». А раз так, то и борьба с пороками бессмысленна. Примирение с дейст-вительностью приобретает в «Характерах» окраску традиционализма. Лабрюйер осуждает ремесло шулера как занятие грязное, основан-ное на обмане. Но косвенным и частичным оправданием для него служит то, что оно су-ществует издавна, им занимаются «во все вре-мена». Почти так же обстоит дело с всесилием денег в современном обществе. Лабрюйер объ-являет это всесилие абсолютным, не обуслов-ленным конкретными обстоятельствами, ссыла-ясь на богачей, властвовавших над людьми еще в античном мире.

Черты традиционализма в «Характерах» тес-но связаны с призывами Лабрюйера «излечить-ся от ненависти и зависти». Человек должен отказаться от преклонения перед высшими ран-гами, от пресмыкательства и приниженности. Но призывы к чувству собственного достоинст-ва, к гордости перемежаются с высказываниями о бесцельности борьбы за изменение мира, за изменение сложившейся сословной иерархии. Следует довольствоваться малым, утверждает автор «Характеров».

Особый смысловой оттенок приобретает в связи с этим и образ носителя мудрости у Лаб-рюйера. Мудрость должна примирять с успеха-ми «злых», с предпочтением, которое отдается недостойным. Мудрость Мудреца -- в сохране-нии нейтралитета. Он должен ограничить себя ролью зрителя. Он обречен на пассивность.

Лабрюйер -- непосредственный предшествен-ник просветителей XVIII в., писатель, прокла-дывавший им путь, и мыслитель, острые проти-воречия в сознании которого глубоко уходят сво-ими корнями в почву французской действитель-ности конца XVII столетия -- периода, преис-полненного сложных и мучительных противоре-чий, своеобразной переходной полосы от одной эпохи к другой.

Заключение

Человеческая природа со времени Лабрюйера не из-менилась. И хотя двор не именуется больше двором и главой государства является уже не король, а человек, облеченный властью, окружающие его льстецы и дове-ренные лица сохраняют все те же черты характера. И по-прежнему справедлива мысль, что настроение лю-дей, их восхищение и вдохновение вызываются успехом и что «нужно немногое для того, чтобы удачное злодея-ние восхвалялось как подлинная добродетель». «Не ждите искренности, откровен-ности, справедливости, помощи, услуг, благожелательно-сти, великодушия и постоянства от человека, который не-давно явился ко двору с тайным намерением возвы-ситься.» Он уже перестал называть вещи своими именами, для него нет больше плутов, мошенников, глупцов и наха-лов -- он боится, как бы человек, о котором он невольно выскажет свое истинное мнение, не помешал ему выдви-нуться... он не только чужд искренности, но и не терпит ее в других, ибо правда режет ему ухо; с холодным и безразличным видом уклоняется он от разговоров о дворе и придворных, ибо опасается прослыть соучастником го-ворящего и понести ответственность» .

Не пробуждает ли в вас этот портрет воспоминаний о совсем недавнем времени? Мы говорим: «достигнуть цели» вместо «сделать карьеру», но слова могут быть другими, а суть -- оставаться прежней. Характеры людей определя-ются и формируются их взаимоотношениями.

«Мы, столь современные теперь, будем казаться уста-ревшими спустя несколько столетий»,-- писал Лабрюйер, И он спрашивал себя, что будут говорить последующие поколения о вымогательстве налогов в эпоху «золотого века», о роскоши финансистов, об игорных домах, о тол-пах воинственных приживал, состоявших на содержании у фаворитов. Но мы, для кого Лабрюйер -- старинный классик, читаем его, не удивляясь. В людях, нас окру-жающих, мы находили те же черты характера, а сверх того и другие, еще более поразительные. И в свою оче-редь опасаемся лишь того, как бы наши внуки не были шокированы нашими нравами. История покажет им людей нашего времени, уничтожающих с высоты быстрокрылых машин в течение нескольких минут целые цивилизации, создававшиеся на протяжении веков. Она продемонстри-рует аналогичную экономику, в условиях которой одни народы вымирают с голоду на глазах у других, которые не знают, где найти применение их силам .

Потомки узнают, что наши улицы были настолько тесны, что передвижение в нам казалось более затруднительным и медленным, чем пешее; что наши дома в течение зимы не отапливались; что мужчины и женщины расшатывали свое здоровье и ум отвратитель-ными опьяняющими напитками; что огромные средства шли на выращивание растения, листьями которого дымят все народы земли; что наше представление об удовольст-вии сводилось к ночному разгулу в переполненных людь-ми местах, к созерцанию, как столь же печальные суще-ства, как мы сами, пьют, танцуют и курят. Будут ли шокированы этим наши потомки? Откажутся ли следо-вать привычкам этого безумного мира? Отнюдь нет. Они будут предаваться сумасбродствам еще худшим, чем наши. Они будут так же читать Лабрюйера, как тот чи-тал Теофраста. И скажут: «Учитывая, что эта книга была написана два тысячелетия назад, просто восхити-тельно, что они так похожи на нас...»

* Люди почти ни во что не ставят добродетели и боготворят совершенства тела и ума. Тот, кто, невозмутимо и ни на минуту не сомневаясь в своей скромности, скажет вам о себе, что он добр, постоянен, искренен, верен, справедлив и не чужд благодарно-сти, не дерзнет заявить, что у него острый ум, красивые зубы и нежная кожа: это было бы чересчур.

Правда, две добродетели -- смелость и щедрость -- приво-дят всех в восхищение, ибо ради них мы забываем о жизни и деньгах -- двух вещах, которыми весьма дорожим; вот почему никто не назовет себя вслух смелым или щедрым.

Никто, в особенности без должных к тому оснований, не ска-жет, что он наделен красотой, великодушием, благородством: мы настолько высоко ценим эти качества, что, приписывая их себе, не скажем об этом вслух.

* Какой разлад между умом и сердцем! Философ живет не так, как сам учит жить; дальновидный и рассудительный поли-тик легко теряет власть над собой.

* Разум, как и все в нашем мире, изнашивается: наука, ко-торая служит ему пищей, в то же время истощает его.

* Люди маленькие часто бывают отягчены множеством бес-полезных достоинств: им негде их применить.

* Есть люди, которые не гнутся под тяжестью власти и ми-лостей, быстро свыкаются с собственным величием и, занимая самые высокие должности, не теряют от этого голову. Те же, кого слепая и неразборчивая фортуна незаслуженно обременяет сво-ими благодеяниями, наслаждаются ими неумеренно и заносчиво; их взгляды, походка, тон и манеры долго еще выдают удивление и восторг, в которые их повергло собственное возвышение, и они преисполняются такой безудержной спесью, что лишь падение может их образумить.

* Человек рослый и сильный, с широкими плечами и гру-дью, легко и непринужденно несет огромный груз, причем у него еще свободна одна рука; карлика раздавила бы вдвое меньшая тяжесть. То же и с высокими должностями: они делают людей великих еще более великими, ничтожных -- еще более ничтож-ными.

* Есть люди, которым странности идут лишь на пользу: они переплывают такие моря, где другие терпят крушение и тонут; они достигают успеха такими путями, на которых его обычно не находят; их чудачества и безумства приносят им те плоды, какие другим приносит лишь глубочайшая мудрость. Держась около сильных мира сего, которым они посвящают все свое время, ибо возлагают на них свои заветные надежды, они не служат им, а забавляют их.

Вся наша беда в том, что мы не умеем быть одни. Отсюда -- карты, роскошь, легкомыслие, вино, женщины, невежество, зло-словие, зависть, надругательство над своей душой и забвение бога.

* Человеку, по-видимому, мало своего собственного об-щества: темнота и одиночество вселяют в него беспокойство, беспричинную тревогу и нелепый страх или в лучшем случае скуку.

* Скука пришла в наш мир вместе с праздностью; она в зна-чительной мере объясняет склонность человека к наслаждениям, картежной игре, обществу. Тот, кто любит труд, не нуждается в посторонних.

* Большинство людей употребляет лучшую пору жизни на то, чтобы сделать худшую еще более печальной..

* Есть произведения, которые начинаются альфой и конча-ются омегой. В них есть все: хорошее, дурное и отвратительное; в них не забыт ни один жанр. Как они изысканны, как вычурны! Их называют плодами игры ума. Наше поведение -- такая же игра: принявшись за что-нибудь, мы непременно хотим дойти до конца. Порою нам лучше отступиться и найти себе другое заня-тие, но ведь продолжать начатое труднее, а значит, более почет-но; поэтому мы продолжаем, препятствия лишь усугубляют нашу решимость, тщеславие подгоняет нас и берет верх над разумом, который покоряется и сдается. Этот тонкий побудительный мо-тив можно обнаружить в наших самых высоконравственных де-лах -- даже в делах веры.

Литература

1. История всемирной литературы в 8т.,Т.2 - М.:Просвещение, 1992-346с.

2. История французской литературы в 4 т.,Т1 -М.:Просвещение,1987- 347с.

3. Ж. д. Лабрюйер. Характеры или нравы нынешнего века.- М.; Изд-во АН СССР, 1964 - 225 с.

4. Ш. Л е т у р н о. Эволюция рабства -М.Просвещение1993- 328с.

5. А. Моруа Литературные портреты - М.: Прогресс, 1970 - 454с.

6. Б. Ф. Поршнев. Феодализм и народные массы - М.: «Наука», 1964- 279с.

7. Шкурат ов В. А.Историческая психология- изд 2-е, перераб..- М.: Смысл, 1997.- 505с.

» Жан Лабрюйер. Характеры

© Жан Де Лабрюйер

Характеры или нравы нынешнего века
(отрывок)

Де Лабрюйер Жан (1645-1696) - французский писатель-моралист. Происходил из мелкобуржуазной семьи, был адвокатом, чиновником, гувернером у детей аристократов.

«Характеры и нравы нынешнего века» - это собрание эпиграмм, размышлений и портретов. Позаимствовав замысел «Характеров» у Теофраста (4 в. до н.э.), Лабрюйер задался целью отобразить общественные нравы своего века. При жизни Лабрюйера вышло 9 изданий, постепенно дополнявшихся автором. Он настолько реалистичен в обрисовке деталей и черт, что современники не верили в отвлеченность его характеристик и пытались угадывать в них живых людей. Несомненно, автор отчасти списывал свои портреты с реальных лиц, но многие образы Лабрюйера имеют и собирательное значение.

О достоинствах человека

Может ли даже очень даровитый и наделенный незаурядными достоинствами человек не преисполниться сознанием своего ничтожества при мысли о том, что он умрет, а в мире никто не заметит его исчезновения и другие сразу займут его место?

У многих людей нет иных достоинств, кроме их имени. Посмотришь на них вблизи и видишь, до чего они ничтожны; а ведь издали они внушают уважение!

Я не сомневаюсь, что люди, назначенные на различные должности, каждый сообразно своим способностям и умению, справляются со своим делом хорошо; но все же осмелюсь предположить, что на свете найдется еще немало людей, известных и неизвестных, которые справились бы не хуже: к этой мысли я пришел, наблюдая за теми, что возвысились не потому, что от них многого ожидали, а лишь благодаря случаю, и, однако, необычайно отличились на своих новых постах.

Сколько замечательных людей, одаренных редкими талантами, умерли, не сумев обратить на себя внимание! Сколько их живет среди нас, а мир молчит о них и никогда не будет говорить!

Как бесконечно трудно человеку, который не принадлежит ни к какой корпорации, не ищет покровителей и приверженцев, держится особняком и не может представить иных рекомендаций, кроме собственных незаурядных достоинств, - как трудно ему выбиться на поверхность и стать вровень с глупцом, который обласкан судьбой.

Мало кто станет по собственному почину думать о заслугах ближнего. Люди так заняты собой, что у них нет времени вглядываться в окружающих и справедливо их оценивать. Вот почему те, у кого много достоинств, но еще больше скромности, нередко остаются в лени.

Одним не хватает способностей и талантов, другим - возможности их проявить; поэтому людям следует воздавать должное не только за дела, ими свершенные, но и за дела, которые они могли бы свершить.

Легче встретить людей, обладающих умом, нежели способностью употреблять его в дело, ценить ум в других и находить ему полезное применение.

На свете больше инструментов, чем мастеров, а если говорить о мастерах, то плохих больше, чем хороших. Что вы сказали бы о человеке, которому вздумалось бы пилить рубанком и строгать пилой?

Неблагодарное ремесло избрал тот, кто пытается создать себе громкое имя. Жизнь его подходит к концу, а работа едва начата.

© Де Ларошфуко Франсуа. Максимы. Блез Паскаль. Мысли. Де Лабрюйер Жан. Характеры, М.. 1974.

Серия: "Азбука-классика (pocket-book)"

Единственной книги - "Характеры, или Нравы нынешнего века" Жану де Лабрюйеру достало, чтобы быть причисленным к сонму классиков. Современники, вращавшиеся при двореЛюдовика XIV, тотчас догадались, что коллективный портрет эпохи скрывает убийственной точности зарисовки с натуры. Текст "Характеров" разлетелся на цитаты. Впоследствии Вольтер высоко оценил "стремительный, сжатый и нервный стиль, красочные выражения, оригинальность языка" Лабрюйера.

Издательство: "Азбука-классика" (2012)

Формат: 76x100/32, 448 стр.

«Caractères» Лабрюйера, единственное произведение всей его жизни, состоят из 16 глав, из которых две посвящены церковному красноречию и свободомыслию; здесь Лабрюйер является верующим христианином, противником атеистов и скептиков. Во всех остальных главах Лабрюйер не затрагивает ни религиозных, ни чисто философских вопросов. Он не вносит в жизнь своих идеалов, а прилагает к поступкам и характерам людей мерило существующих условий. Цельного миросозерцания, философской системы в его книге найти нельзя; он показывает только смешную сторону какой-нибудь моды, гнусность того или другого порока, несправедливость какого-нибудь мнения, суетность человеческих чувств - но эти разрозненные мысли не сведены к одной основной идее. В области житейских наблюдений Лабрюйер обнаруживает большую тонкость понимания, отмечает оттенки чувств и отношений; глава «о сердце» свидетельствует о том, сколько нежности и любви таилось в этом созерцателе. Многие из его характеристик написаны в ожесточенном, саркастическом тоне; автор, очевидно, много страдал от предрассудков общества, и Тэн не без основания сравнивает его в этом отношении с Ж. Ж. Руссо . Особенность книги Лабрюйера - портреты: это - цельные типы и полные драматизма эпизоды. Особенно знамениты типы Эмиры - высокомерной кокетки, Гнатона - отталкивающего эгоиста, Меналька - рассеянного человека, Федона - приниженного бедняка. Все эти портреты обнаруживают в Лабрюйере богатую фантазию, уменье усиливать характеристики обилием жизненных подробностей, громадное мастерство и колоритность языка. Современники узнавали в большинстве портретов разных выдающихся людей того времени, и до сих пор исторический интерес книги Лабрюйера значителен, благодаря точности изображения людей и нравов эпохи; но еще выше ее психологический, общечеловеческий интерес и ее чисто литературные достоинства.

Цитаты

Все наши беды проистекают от невозможности быть одинокими.

Высокие места делают людей великих более великими, а низких - более низкими.

Жизнь - трагедия для того, кто чувствует, и комедия для того, кто мыслит.

Кто идет медленно и не спеша, тому не длинна никакая дорога; кто терпеливо готовится в путь, тот непременно приходит к цели.

Если даже земле суждено существовать лишь сто миллионов лет, все равно она переживает сейчас пору младенчества, начальные годы своего существования, а мы сами - почти современники первых людей и патриархов, к которым нас, наверно, и станут причислять в грядущем. Сравним же будущее с прошлым и представим себе, сколько нового и неизвестного нам люди познают еще в искусствах и науках, в природе и даже в истории! Сколько открытий будет сделано! Сколько различных переворотов произойдет на земле, во всех империях, во всех государствах! Как безмерно наше нынешнее невежество и какой малый опыт дали нам эти шесть-семь тысяч лет!

Время укрепляет дружбу, но ослабляет любовь.

Час ребенка длиннее, чем день старика.

Скучно любить, если у тебя нет больших денег."Характеры"("О сердце",20)

Литература

La Harpe, «Cours de Litté r.» (2-я ч.); D’Olivet, «Eloge de L.» (); Suard, «Notice sur L.» (); Vict. Fabre, «Eloge de L.»; Chateaubriand, «Genie du Christ.» (3-е ч.); Sainte-Beuve, «Portraits Litt éraires», «Lundis», «Nouveaux Lundis». Caboche, «L.» (); Walckenaë r, «Etudes et Remarques sur L.» (в изд. ); Silvestre de Sacy, «Vari étés morales et littéraires»; Taine, «Nouveaux Essais de Critique et d’Histoire» (); Vinet, «Moralistes des XVI et XVII s.»; Prevost-Paradol, «Moralistes français» (); Damien, «Etudes sur L. et Malebranche» (); Fournier, «La Comé die de L. etc.». На русский язык «Характеры» переведены Н. Ильиным (М., ).

Другие книги схожей тематики:

    Автор Книга Описание Год Цена Тип книги
    Евгений Винокуров Творчество Евгения Винокурова не нуждается в рекомендациях; поэт давно известен самым широким читательским кругам и у нас, и за рубежом. ХАРАКТЕРЫ - новая книга вдумчивого, неустанно ищущего новых… - Советский писатель. Москва, (формат: 70x108/32, 120 стр.) 1965
    40 бумажная книга
    Жан де Лабрюйер Единственное произведение Лабрюйера "Характеры, или Нравы нынешнего века" принадлежит по своим жанровым особенностям к описательно-моралистической прозе. Говоряо "Характерах" Лабрюйера, известный… - Художественная литература, (формат: 84x108/32, 416 стр.) 1964
    590 бумажная книга
    Жан де Лабрюйер Единственной книги - "Характеры, или Нравы нынешнего века" Жану де Лабрюйеру достало, чтобы быть причисленным к сонму классиков. Современники, вращавшиеся при двореЛюдовика XIV, тотчас догадались… - Азбука-классика, (формат: 76x100/32, 448 стр.) 2012
    101 бумажная книга
    Лабрюйер Ж.де Единственной книги - "Характеры, или Нравы нынешнего века" Жану де Лабрюйеру достало, чтобы быть причисленным к сонму классиков. Современники, вращавшиеся при двореЛюдовика XIV, тотчас догадались… - Азбука, (формат: 76х100/32, 448 стр.) азбука-классика 2012
    134 бумажная книга
    Василий Шукшин Книга "Характеры", составленная самим писателем и изданная "Современником" в 1973 году, включает рассказы о людях нелегкой судьбы и сложных характеров, которые страстно и настойчиво стремятся… - Современник, (формат: 84x108/32, 190 стр.) 1979
    280 бумажная книга
    Феофраст В основе представлений о характере у Феофраста лежат этические предпосылки, понятия о добре и зле, добродетели и пороке. Перенеся в заглавие своей книги термин "характер", Феофраст придал ему… - Ладомир, (формат: 105x165, 128 стр.) Литературные памятники 1994
    350 бумажная книга
    Феофраст В основе представления о "характере" у Феофраста лежат этические предпосылки, понятия о добре и зле, добродетели и пороке - Наука. Ленинградское отделение, (формат: 70x90/32, 124 стр.) Литературные памятники 1974
    406 бумажная книга
    Жан де Лабрюйер Этой единственной книги Жану де Лабрюйеру достало, чтобы быть причисленным к сонму классиков. Современники, принятые при дворе Людовика XIV, тотчас догадались, что коллективный портрет эпохи скрывает… - Азбука-классика, (формат: 76x100/32, 448 стр.) Азбука-классика (pocket-book) 2008
    300 бумажная книга
    Лабрюйер Ж. Этой единственной книги Жану де Лабрюйеру достало, чтобы быть причисленным к сонму классиков. Современники, принятые при дворе Людовика XIV, тотчас догадались, что коллективный портрет эпохи скрывает… - Азбука-классика, (формат: Мягкая глянцевая, 448 стр.) 2011
    136 бумажная книга
    Лабрюйер «Характеры и нравы нынешнего века» Жана де Лабрюйера - это собрание эпиграмм, размышлений и портретов. В этой работе Лабрюйер попытался изобразить общественные нравы своего века. В предисловии к… - Институт Прикладной Психологии"Гуманитарный Центр", (формат: 105x165, 128 стр.) - 2013
    297 бумажная книга
    Лабрюйер Жан де "Характеры и нравы нынешнего века" Жана де Лабрюйера - это собрание эпиграмм, размышлений и портретов. В этой работе Лабрюйер попытался изобразить общественные нравы своего века. В предисловии к… - Литера Нова, (формат: 105x165, 128 стр.) Книги-миниатюры 2013
    222 бумажная книга
    Лабрюйер Ж.де "Характеры и нравы нынешнего века" Жана де Лабрюйера - это собрание эпиграмм, размышлений и портретов. В этой работе Лабрюйер попытался изобразить общественные нравы своего века. В предисловии к… - Литера-Нова, (формат: 84x108/32, 190 стр.) 2013
    250 бумажная книга
    Жан де Лабрюйер ХАРАКТЕРЫ, ИЛИ НРАВЫ НЫНЕШНЕГО ВЕКА - это единственное произведение Жана де Лабрюйера, но даже этого ему хватило для того, чтобы попасть в число признанных классиков. В этой работе Лабрюйер попытался… - Литера Нова, (формат: 90x95, 340 стр.) 2013
    197 бумажная книга
    Жан де Лабрюйер "Характеры, или Нравы нынешнего века" - это единственное произведение Жана де Лабрюйера, но даже этого ему хватило для того, чтобы попасть в число признанных классиков. В этой работе Лабрюйер… - Литера Нова, (формат: 80x90, 414 стр.)


    Загрузка...
    Top