Евгений чеканов. подлый обман

Фрагменты
КОЛЫБЕЛЬНАЯ

Не бойся, не бойся, никто не придет -
Ни звери, ни люди.
Качайся, качайся всю ночь напролет
У маминой груди.

Плыви по волнам колыбельной моей
В простор мирозданья,
Не ведая страха, не зная скорбей,
Не помня страданья.

Рычит и стенает родная юдоль
За маминой грудью.
До неба вздымается пенная соль
С кровавою мутью.

Туманное время таит впереди
Незримые мели
И острые камни… Постой, погоди,
Побудь в колыбели!

Еще просочатся сквозь пенную гладь
И люди, и звери,
Еще ты успеешь и страхи узнать,
И скорби-потери.

Успеешь поплавать по всем временам
Юдоли скудельной…
Не ведай о том - и плыви по волнам
Моей колыбельной.

Какими беспомощными мы приходим в мир! Но, к нашему удивлению, нас тут встречают щедрая мамина грудь и уютная колыбелька, а былые страхи и страдания с каждым днем куда-то уходят, забываются… Вот так бы и прожить дарованные Господом дни - в теплых родных объятьях, вдали от мелей и порогов опасной реки бытия.
Однако нам суждено вырасти и покинуть зыбку. На нетвердых еще ногах, падая, ушибаясь и плача, мы делаем первые свои шаги в новую реальность. А мать неотрывно смотрит на нас, и в глазах ее светится грусть. Она знает, куда мы идем, и знает, что нас не удержать, - ведь она сама прошла однажды этот путь.
Ты подрастаешь, человечество. Сколько уже среди нас тех, что годами живут вдали от своей планеты! Правда, они еще не ощущают себя жителями великого Космоса, они - дети Земли, и без материнского неусыпного пригляда обречены сегодня на гибель за пределами родной колыбели. Но с каждым новым столетием их шаги будут звучать в звездной юдоли всё тверже. Нас не удержать…
Различаем ли мы грусть в глазах матери? Помним ли о том, что она уже оставила позади тот путь, в который мы стремимся ныне с таким энтузиазмом?


ВЕЧНАЯ ДОРОГА

Всё, что с нами было прежде, -
в лоне матери безгрешном,
в страшной схватке черт фамильных,
в тесной мгле, -
было предзнаменованьем
долгих мук существованья,
нашей тягостной дороги
по земле.
Жизнь пройдет, мы у порога…
Но не кончена дорога!
И, навеки покидая
этот свет,
задрожим мы, сознавая:
жизнь была - предродовая…
Выйдем мы на свет из мрака,
или нет?

Внутриутробный опыт жизни человека закладывает основы его послеродового опыта. Взяв на вооружение эту логику, можно попытаться что-то сказать и о нашем посмертном бытии. Можно предположить, что земная жизнь каждого из нас, ее персональный алгоритм, стратегия выживания и целеполагание закладывают основы нашего посмертного существования. И тогда каждый значимый поступок, сделанный нами в этом мире, становится своего рода реперной точкой для грядущего пути нашего неуничтожимого «я».
Так, или примерно так думали люди еще в глубокой древности. И похожие мысли одолевали меня, когда в начале 80-х годов прошлого века рождалось это стихотворение.
Сегодня я добавил бы, что логика такой идеи ведет к патриотизму, национально-этническому и государственному. Ведь если ты осознаешь, что твоя земная жизнь, с рождения до кончины, «внутриутробна», то поневоле задумаешься и о своем «детском месте», то бишь, о своей родине.
А человечество в целом должно бы задуматься о своей матери-Земле и о великом Отце, подарившем нам возможность сначала появиться в ее лоне, а затем какое-то время сосать ее щедрую грудь.


ДРОЖЬ РОЗЫ

Ты розу целуешь, вставая
Со смятого ложа любви, -
И роза дрожит, как живая,
Ловя поцелуи твои.

Трепещут земные мгновенья…
И ты никогда не поймешь,
Что это не дрожь наслажденья, -
Священная смертная дрожь.

Не хочу ли я сказать, что весь так называемый трепет земной жизни - это всего лишь предсмертные конвульсии? Можно и так понять эти строки…
В самом деле, наше рождение может быть истолковано как срезывание Богом «одной из роз» с незримого куста возможных рождений. Каждый рожденный срезан - и благоухает в стакане земного быта, в спальне Бога, на прикроватной тумбочке. Владыке мира нравится смотреть, как мы пламенеем, как ждем Его ласк, как неумолимо, день за днем и час за часом, сникаем, теряя лепестки…
Самые хитрые из нас умеют засушить свою красоту. Но Бог потому и Бог, что не удовлетворяется стихами, картинами и описаниями минувших подвигов. Ему подавай всё вживую - плоть, пот, кровь, слезы… И срезанные розы, дрожа, ловят Его поцелуи.
Тот, кто живет с мыслью о том, что он однажды умрет, воспринимает мгновения земной жизни по-особому - как священный предсмертный трепет. Правда, редкая роза думает об этом, понимает это. Она горит, она наслаждается жизнью, она пьет живительную влагу всей открытой раной своей души. А потом- засыхает…


СПАСЕНИЕ

Взгляните ж вы, какие здесь купавы!
Николай Рубцов

А скот мычал. Он чуял чужака
И на меня косил налитым глазом.
Но впереди нас всех ждала река
И в глубину мы все входили разом.

Точила берег нежная вода,
И я кричал: «Какие здесь купавы!»,
И скот трубил… Мы все спаслись тогда
На той земле, еще рожавшей травы.

Да, я спасся в своем «малом времени», на рубеже двух столетий, - родился, прожил отпущенные мне Господом годы, оставил потомство, что-то написал, опубликовал, запечатлел оттиск своей пятки в глине веков… но в этом стихотворении речь идет о более серьезных вещах - о «спасении нас всех».
Один из возможных смыслов - тот, который, быть может, увидит в этих строках грядущий астронавт, медленно летящий сейчас, в своем сорок восьмом веке от Рождества Христова, по орбите Сатурна. Он летит и думает: вот, человечество покинуло Землю, давно уже не рожающую ни трав, ни деревьев, все мы переселились на другие небесные тела; а ведь когда-то эта планета была родным домом для наших прародителей - зеленым раем с нежной водой и желтыми купавами. И, смотри-ка, наших пращуров не слизнул в те времена солнечный протуберанец, не погубил астероид, и сами они не уничтожили друг друга в смертельных войнах… спаслись, однако! Спаслись - и дали жизнь своим потомкам, а те - нам. И вот теперь мы живы - и летим…
Можно прочесть это стихотворение и в чисто теологическом плане - как весть о свершившемся апокатастасисе, о спасении овец стада человеческого в реке Божьей благодати. Но об этом на Земле давно уже написаны даже не тома, а целые библиотеки.


ГОМУНКУЛУСЫ

Вам будет указано место
Согласно ранжиру и полу.
Вы сможете жить интересно -
Работать и пить кока-колу.

В парламенте многопалатном
Вы станете прыгать, как дети…
И только одно запретят вам -
Знать, кто вы на этой планете.

Всё чаще ты встречаешься с ними - ничего не читающими, кроме журнала «Космополитен», ни о чем подолгу не размышляющими, любящими футбольные матчи и телевизионные шоу, потягивающими то пивко, то сигаретку… Давным-давно привыкнув откровенно презирать эту урбанистическую чернь, однажды ты усомнишься в своей правоте: а вдруг да этот тупой взгляд и жующие челюсти - всего лишь маска, за которой скрывается тонкая, ранимая, страдающая душа?
И сблизишься с одним из них. И в ужасе отшатнешься: перед тобой - гомункулус! Существо, сделанное кем-то - то ли улицей, то ли телевизором, то ли «Космополитеном». Духовное быдло без проблесков интеллектуальной самостоятельности.
Их всё больше на земле. И тем ответственнее твоя задача - сохранить, живя бок о бок с ними, свою живую душу. Ни в чем не уподобиться им. Всегда помнить о том, кто ты такой и кто твой Создатель.

СОЛЕНЫЕ ФАКЕЛЫ

Человек состоит из соленой воды,
Сквозь нее пропускают волну -
И горит человек… Это пламя беды,
Но кому его ставить в вину?

Разве мы не хотели в себя заглянуть
До конца, до последнего дна?
Разве мы не прошли до конца этот путь?
Разве это не наша вина?

Нет предела познанию? Вот он, предел:
Над планетою волны летят,
И пылают соленые факелы тел,
Ощутив, что познание - ад.

И последний вопрос из чадящих руин
Вылетает в последнюю щель:
Разве путь человеческий - только один?
Разве в вечном познании - цель?

Если так, то сожги нас, всеблагий Господь,
У подножья грядущих скорбей!
Пусть пылает и корчится грешная плоть,
Не постигшая тайны своей.

Утопи нас навеки в горящей крови,
Сделай угольем, испепели!
И для новых ответов к себе призови
Все соленые воды Земли.

Если соленую воду облучать радиоволной определенной частоты, то вода, как показали эксперименты Джона Канзиуса и Растума Роя, горит. А это значит, что загорятся и люди, на 70 процентов состоящие из соленой воды. Итак, всё человечество легко можно сжечь. Но тогда почему оно всё еще существует?
Из века в век пытливая человеческая мысль изобретает всё новые и новые алгоритмы истребления людей. Мы то и дело оказываемся на грани самоуничтожения: кризисы, наподобие Карибского, в мои времена множатся и множатся. И всё это заставляет задуматься о смертельной опасности, о пагубности самого вектора человеческого существования.
Кто мы такие в мироздании и к чему должны стремиться? Человек издавна видится большинству земных мыслителей как Божья тварь, вечно познающая что-то новое. А так ли уж нам необходима эта тяга к познанию - особенно если учесть, какие мрачные пропасти зияют по обеим сторонам узкой тропы, ведущей людей к постижению непознанного? Может быть, нам пора уже остановиться - и просто наслаждаться нашим бытием на прекрасной зеленой планете?
Какова окончательная цель человеческого существования? Нам необходимо за отпущенное нам в космосе время познать всё, что может быть нами познано, - и остановиться на этом? Или наша цель - познание само по себе, сам этот наш путь по тропе?
Об этом я размышлял, прочитав в 2007 году об экспериментах американского инженера Джона Канзиуса.


***

Царствие Божие, как мне увидеть тебя?
Стану плодиться, скудеющий род умножая:
В ласковых женщин бросать, веселясь и любя,
Светлое семя - и с трепетом ждать урожая.

Дети взойдут - и шагнут за земной окоем,
Семя любви пронося сквозь года и народы.
Минут века - и очнусь я в потомке своем,
В царствии Божием, в мире любви и свободы…

Размышляя о царствии Божием, где нет ни смерти, ни нужды, ни воздыхания, я подумал однажды, что путь к нему заповедан самим естеством человека, созданного Господом «по образу и подобию». Ведь сказано: плодитесь и размножайтесь, наполняйте Землю.
Мириады книжников и фарисеев разных стран и народов тут же начали грызть мое простодушие: да как, мол, ты смеешь даже сравнивать высокий путь нравственного самоусовершенствования, ведущий прямиком в царствие Божие, с вульгарным деторождением!
Ну, вот так и смею, - ответил я им, просияв розановской улыбкой. - Вы, конечно, совершенствуйтесь на здоровье, но кто вам сказал, что именно ваши усилия и есть генеральный путь в то самое царствие? Я-то, по крайней мере, создаю своим поведением некую цепь ДНК, тянущуюся в следующие земные тысячелетия, забрасываю свой генотип в грядущее - а вы? Вы призываете построить это ваше царствие прямо сейчас, внутри каждого отдельного человека, в тварном его образе. Возможно ли сие в принципе?
Если и невозможно, - парировали книжники и фарисеи, - то всё равно надо к этому стремиться. А ты к чему зовешь? Тупо создавать свои копии, чтобы те создали свои, и так до бесконечности? Дурная это бесконечность! Имя ей - регресс!
Нет, погодите, господа духовные прогрессисты, - наседал я. - Стопроцентных копий всё равно не получится, это исключено. Но я, созидая, скажем так, всё новые и новые человеческие организмы, тем самым как раз обеспечиваю для своих потомков вполне реальную возможность становиться лучше, нравственнее, чище, - основу для этого создаю! А вы говорите, что такая основа - совсем не главное. В конечном счете, получается, что вы к абортам зовете? Ведь если перед вами на весы положить, с одной стороны, нравственность, а с другой - живую жизнь, вы же нравственность выберете, не так ли? А я, - хоть прямо и не говорю в своем стихотворении этого, - по сути, выступаю тут против абортов, ибо зову плодиться и размножаться. Ну-ка, что вы на это скажете, гробы повапленные? Не про вас ли сказано: сами не входите и хотящих войти не допускаете!
Тут повапленные гробы зачесали в затылках. Да нет, что ты, что ты, - заскулили они, - разве мы против живой жизни? Но и ты тоже, с этим своим «бросанием семян», - перегибаешь, братец, перегибаешь. Дурное-то дело, знаешь ли, оно нехитрое. Давай-ка лучше выпьем мировую…
Ну, и выпили мы. Сначала все-таки за детей, а потом - и за нравственное самоусовершенствование.


НЕЗРИМАЯ ЛАДОНЬ

Забуду в толкучке кромешной,
Что здесь Ты… Но вмиг узнаю,
Когда на судьбе своей грешной
Вдруг чувствую руку Твою,
Когда через всю ойкумену
Примчусь на манящий огонь –
И бьюсь о незримую стену,
Как будто о чью-то ладонь…

Как часто я был в своей жизни мотыльком, летящим на губительное пламя! Как часто бился, досадуя и негодуя, о незримую стену!..
Но постепенно вспышки негодования стали посещать меня всё реже. Всё чаще я ловил себя на простой мысли: если тебя куда-то не пускают, то, может быть, тебе в это самое «куда-то» и не нужно… А что, если тебя спасают от беды, дурака этакого?
Часто, слишком часто бывало и так, что я умудрялся хитроумно обогнуть незримую стену, а то и прошибить ее лбом. Добивался своего. Какое-то время радовался победе. Увы, чаще всего из этих побед не выходило в итоге ничего хорошего.
Но странно и промыслительно: на пути в те места, где меня и впрямь ждали всяческие блага и радости, всё у меня всегда получалось самым наилучшим образом. Никогда ничего не мешало мне двигаться в эти прекрасные места: все двери туда были всегда радушно распахнуты.
Осмыслив это с возрастом, я начал относиться к непреодолимым препятствиям, как к проявлению Божьей воли. Я понял: таким образом Господь ограждает меня от бед. А как выглядит Его длань в каждом конкретном случае, кому (или чему) Он препоручает претворить Его волю в жизнь и встать поперек моих глупых желаний – это всё равно…


* * *

Зачем-то я нужен, коль Богом спасен,
Зачем-то я, стало быть, нужен.
Быть может, в грядущем узрел меня Он
Пригодным для женщины мужем.

А может, отцом ясноглазых детей,
А может, прекрасным поэтом,
А может, грозою для разных чертей…
Но знать не дано мне об этом.

Я воли Господней вовек не пойму,
Я только спасенный, не боле.
И эти стихи – благодарность Ему,
Его неразгаданной воле.

Проникнуть в замысел Божий, понять, какой дальнейший путь Он предначертал для тебя? Это же дерзость с твоей стороны, да и немалая. Ты, наверное, забыл, кто такой ты – и кто такой Он… или всё, что случилось с тобой на твоем веку, так ничему тебя и не научило? Может быть, ты снова хочешь увидеть тьму, грозно сгущающуюся над твоей головой? Снова хочешь лететь с кручи, судорожно хватаясь за хлипкие растения? Снова хочешь, бессильно булькая, идти на дно?
Нет, ты этого не хочешь. Кругом светло и тепло, и почва под твоими ногами тверда, – пусть отныне всё так и остается. Если ты честен перед самим собою, то должен признать, что тебе достаточно и этой судьбы. У других и такой нет.
Но, может быть, ты думаешь, что нынешним своим положением обязан, прежде всего, не Богу, а самому себе – своему уму, таланту, дерзости, трудолюбию, терпению? Что ж, всё это у тебя, действительно, есть… но разве те, у кого всего этого было вдесятеро больше, чем у тебя, – не ушли на дно? не рухнули в темную бездну?
Ушли, рухнули. На твоих глазах. А ты жив-здоров и даже строишь планы на будущее.
Кстати сказать: многие из тех, у кого всего этого изначально было вдесятеро меньше, чем у тебя, чувствуют себя сегодня много лучше, чем ты. Не наводит ли тебя сие обстоятельство на некоторые мысли? Например, на такую: эти люди полностью вверили себя высшей воле, не мудрствуют лукаво, а просто делают то дело, которое определено им их судьбой. Торговец – торгует, чиновник – служит, солдат – воюет…
Может быть, и тебе пора, наконец-то, перестать чваниться своими талантами? И понять, что твое спасение – это, прежде всего, результат Господнего попечения о тебе, Его промысел о тебе, непостижимый для тебя.
Раз ты спасен – живи. И делай свое дело – то, на которое тебя благословили небеса.

© Евгений Чеканов

Багаудин Гаджиевич Узунаев (Казиев) родился 11 ноября 1957 года в селении Параул Дагестанской АССР. Окончил Литинститут. Начинал как поэт. Прославился в Дагестане острыми судебными очерками.

Евгений Чеканов. Мы жили во тьме при мерцающих звёздах

Как соотносится увиденное, услышанное и прочувствованное - с запечатлённым на бумаге? не бесплодны ли наши попытки передать с помощью чёрных иероглифов то, что живёт в памяти и сердце? Наиболее глубокие люди отвечают на этот вопрос однозначно: да, бесплодны. "Не поймать на лету ветра буйного, - сокрушённо вздыхает русская поэзия устами Алексея Толстого, - тень от облака летучего не прибить гвоздём ко сырой земле".

И всё-таки мы вновь и вновь пытаемся поймать ветер и приколотить тень. Что это с нами? уж не потому ли мы столь упорны в своих бессильных попытках, что не владеем никаким другим ремеслом, кроме сочинения текстов? Но если любой текст изначально обречён оказаться в лучшем случае бледной копией жизни - тогда зачем писать? не лучше ли просто жить, коль уж нам выпала эта доля? Жить, утопая в живой воде каждого мгновения, не тратя ни сил, ни времени на бесполезное сочинительство…

Писание мемуаров о великих современниках, кажется, несколько оправдывает нас; мы прикрываемся благородством задачи - сохранить для потомков черты гения, поведать о том, что происходило с ним, пока он ещё не опочил в силе и славе, записать его высказывания. Но и здесь нас подстерегает та же ловушка: гений есть такое же явление природы, как ветер и тень от облака, так же неуловим, неприбиваем, невоплощаем в чужом слове - и Эккерман, предваряя свои "Разговоры с Гёте" предисловием, не зря пишет в нём, что кажется сам себе ребёнком, пытающимся удержать в ладонях весенний ливень, в то время как живительная влага протекает у него меж пальцев.

Я, современник и собеседник недавно опочившего Юрия Кузнецова, нахожусь в той же двусмысленной ситуации. С одной стороны, двадцать лет близкого знакомства с великим поэтом прямо-таки обязывают меня оставить потомству воспоминания о нём; с другой - я отчётливо сознаю, что образ, запечатлённый в моих записках, обречён остаться лишь бледной тенью русского гения… да куда там!.. всего лишь штрихом этой тени!

И всё-таки даже с тенью дело обстоит не так-то просто. Словно наяву, вижу я выплывающее из тумана времени лицо моего Учителя; его крупные губы кривятся в вечной пренебрежительной ухмылке и произносят что-то вроде:

Ты наивен… Что такое "тень"? Тень тоже материальна. Я даже попросил вырыть в ней мою могилу!.. помнишь?

Я киваю в ответ: да, я помню, Юрий Поликарпович… И память тут же уносит меня на четверть века назад, во вторую половину прошлого столетия. Вижу себя двадцатидвухлетним, с буйной шевелюрой, студентом-третьекурсником очного отделения истфака Ярославского университета, обожателем солженицынского "Ивана Денисовича", читателем каждой новой вещи Шукшина, Белова, Быкова, Трифонова. На дворе 1977 год, у кормила имперской власти стоит Леонид Брежнев, о котором народ рассказывает массу анекдотов; в Ярославле голодновато, в магазинах лежат лишь консервы "Завтрак туриста", но столица империи рядом - и я раз в месяц привожу оттуда на электричке ("длинная, зелёная, пахнет колбасой") полный рюкзак московских продуктов. Деньги на это дают родители, полгода тому назад переехавшие из райцентра в Ярославль и купившие в Тверицах, на самом берегу Волги, половину деревянного дома с яблоневым садом; я живу в одной комнате с отцом и матерью, и уже поэтому прихожу сюда только ночевать. Да и дел у меня - выше головы: каждым вечером я встречаюсь с друзьями, пью с ними дешёвые вина и болтаю о литературе и искусстве, иногда попадая после этого в отделение милиции или вытрезвитель; кроме того, каждый день грызу гранит науки, посещаю лекции в "альма матер", иногда конспектируя их, но чаще читая под монотонный голос преподавателя свежий номер "Нового мира" или "Дружбы народов". А ночью, облачившись в фуфайку и валенки, пишу в холодной кладовке рассказы и дорабатываю свою первую повесть (её, вроде бы, хотят опубликовать в местном коллективном сборнике).

У меня есть девушка, которая через год станет моей женой, мы встречаемся в "гостевом режиме"; в перерывах между альковными ристалищами я пою ей песни Высоцкого и Окуджавы, хрипя под первого и подвывая под второго, а потом декламирую свои собственные стихи, полные недоверия и неуважения по отношению к власти. Девушка, дочь колхозного тракториста и доярки, слегка подтрунивает надо мной, но словам моим верит… да и как не верить? ложь и глупость власти видна каждому здравомыслящему человеку, вся общественная атмосфера пропитана скрытой критикой режима. Естественно, Контора Глубокого Бурения не дремлет, всякий человек, мыслящий критически, взят ею на учёт; а к таким, как я, позволяющим себе без санкции парткома и комитета комсомола вывешивать в стенах факультета поэтические стенгазеты, она даже время от времени подсылает разбитных молодцев, студентов юрфака, "поболтать за жизнь, почитать новые стихи" - и я, святая простота, болтаю, читаю…

Именно тогда я и натыкаюсь в одном из номеров "Литературного обозрения" на цитату из дотоле неизвестного мне поэта Юрия Кузнецова, которая вспыхивает в моём сердце, озаряя неведомые прежде глубины. Это строки из стихотворения о стоящем на смолистом холме могучем дубе, в котором вдруг, откуда ни возьмись, поселилась нечистая сила:

Изнутри он обглодан и пуст,
Но корнями долину сжимает.
И трепещет от ужаса куст
И соседство своё проклинает.

"Боже мой! - восклицаю я, - так вот как, оказывается, можно "обо всём этом" сказать! Но кто это такой - Юрий Кузнецов? Где найти его стихи?"

В областной библиотеке книг Кузнецова не оказывается; лишь летом следующего, 1978 года я вижу в продаже только что вышедший его сборник, - белый, с ласточками на обложке, - и, мгновенно проглотив его, на всю жизнь влюбляюсь и в эти стихи, и в их автора. Высоцкий и Окуджава оттесняются на периферию моего сознания, я брежу новыми образами, я пишу свои вирши с новой интонацией и ловлю в прессе каждое упоминание имени человека, обладающего волшебною властью над русским словом. Вечерами я щиплю свою шестиструнку и подбираю мелодии к стихам из книжки с ласточками на обложке - эти стихи певучи, полны загадок, почти всегда трагичны, - но прекрасны.

Этим же летом мне удаётся узреть своего кумира живьём - он приезжает на ежегодный литературный праздник в Карабиху, бывшую усадьбу Некрасова под Ярославлем. Стоя в шумной толпе своих земляков, любителей "поглядеть на писателей", я напряжённо вглядываюсь в лица приехавших литераторов, чинно сидящих на дощатом возвышенном помосте, под лёгким навесом, и ожидающих своей очереди для выступления с трибуны… да не врёт ли областная пресса? Приехал ли он? Наконец, я нахожу глазами человека, отдалённо похожего на того, что изображён на фотографии в книге с ласточками на обложке… но он ли это? Тот, из книжки, вроде бы не такой крупный… Однако, больше никого, похожего на "Юрия Кузнецова", на помосте нет. Значит, это он. Так вот он какой!

Мужчина в светлой рубашке сидит, глубоко задумавшись. Кажется, он совершенно не участвует в том, что происходит вокруг, не слышит ни гремящих из микрофона на всю поляну стихов его собратьев по перу, ни плеска ответных аплодисментов… уж не работает ли он на публику, не притворяется ли этаким отшельником, постоянно погружённым в свои "мысли о вечном"? Проходят полчаса, час, а он сидит всё в той же отрешённой позе… но вот над поэтической поляной нависает невесть откуда взявшаяся тучка и из неё мгновенно сыплются крупные холодные капли.

Народ на поляне раскрывает зонты и не уходит; писатели тоже продолжают выступать - их под навесом не мочит. Но в том-то и дело, что человек в светлой рубашке сидит не прямо под навесом, а сильно выдвинувшись вперёд. Дождь льёт уже по-хорошему, а мой кумир сидит всё в той же позе… проходят минута, две - и тут кто-то из-под навеса, сжалившись, протягивает ему его же пиджак.

Это надо видеть!.. сыграть это невозможно! Человек в светлой рубашке недоумённо смотрит на пиджак, на того, кто его протягивает, озирается, бросает взгляд на небо - и только тут до него доходит, что сверху хлещет вода. Втянув голову в плечи и явно чертыхаясь, он перебирается под навес… и эта сцена производит на меня едва ли не самое сильное впечатление от поэтического праздника. Даже последующее чтение Кузнецовым своих стихов (он читает "Знамя с Куликова") не оставляет в моей душе такого восторга, какой производит "сцена с дождём". Так вот как должен вести себя истинный поэт!.. надо уходить в себя!.. не замечать ничего вокруг, кроме своих поэтических фантазий!..

Дождь и праздник заканчиваются; писатели один за другим уходят с помоста, сразу же окружаемые тесными кружками поклонников. Когда Кузнецов проходит мимо меня, я делаю несколько снимков старенькой "Сменой"… увы, этим снимкам не суждено стать фотографиями, проявленная плёнка будет впоследствии утеряна… где? когда? Не помню я и того, что происходило со мной дальше… подходил ли я к нему? пытался ли познакомиться? Помню, что с ним говорила молодая женщина, журналистка, что он отвечал на её вопросы… впоследствии выяснится, что это была Надежда Кускова, сотрудница редакции той самой областной молодёжной газеты "Юность", которую мне через пять лет предстоит возглавить. Выяснится также, что за это интервью (абсолютно, кстати, безобидное) Надежда получит от начальства некоторый нагоняй: как смеет какой-то Кузнецов говорить, что поэзия Тютчева оказала на него гораздо большее влияние, нежели поэзия Некрасова? Да ещё говорить это на некрасовском празднике! И как смеет молодёжная газета такие заявления печатать!

Чеканов Е.Ф. Горящий хворост. Чтение для мыслящих поэтов. / Евгений Чеканов; вступит. статья Д.Н. Бакуна. — М.: Грифон, 2017. — 568 с.

Я воли Господней вовек не пойму
Я только спасенный, не боле,
И эти стихи – благодарность Ему,
Его неразгаданной воле.

«Он боец по натуре и хочет побед», — так современники отзываются об известном российском поэте Евгении Феликсовиче Чеканове. Этот тип поэтов принадлежит к тому поколению, которое успело сформироваться еще при Советско Союзе, видели «застой», «перестройку» и распад великой страны. Пережив эту трагедию, не все из них выдержали испытание и стали творить вновь, многие потерялись, изменили своему призванию. Евгений Чеканов сумел выстоять подобно птице Фениксу, не изменив себе и не предав свою поэзию.

Взгляни во тьму. Ты видишь лица
Угрюмых сверстников твоих?
Они хотели бы родиться,
Но ты родился вместо них.

Он родился 19 сентября 1955 года в Кемерово, но вся его сознательная жизнь связана с Верхним Поволжьем, Ярославским краем. В 1979 году он окончил отделение факультета истории и права Ярославского университета. Во время учебы вышла его дебютная публикация – повесть «Я здесь свой», а затем стали появляться в печати и стихи. В 1983 году Е.Ф. Чеканов стал одним из самых молодых в стране (ему было тогда 28 лет) главных редакторов областных газет, возглавив ярославскую газету «Юность». В числе его заслуг – серия публикаций «Сказание о ярославском граде Китеже» (август 1987 года): вниманию общественности была представлена почти запретная тема – трагическая судьба города Мологи и его окрестностей, затопленных Рыбинским водохранилищем. А в 1987 году в Верхне-Волжском издательстве вышла первая книга стихов Евгения Чеканова Ночная тревога, чуть позднее сборник «Осветить лицо». В предисловии второго сборника стихов его наставник, советский поэт Юрий Кузнецов написал: «Приход каждого молодого дарования всегда радует, еще одна надежда, еще одно обещание! Правда, радость тревожна: а исполнится ли обещание?». Спустя тридцать лет, можно с уверенностью сказать, что Евгений Чеканов полностью оправдал возложенные на него ожидания, и данный сборник «Горящий хворост» яркое тому подтверждение.

Мне нужно жить своей судьбой
И знать, что я душою чист,
Когда кладу перед собой
Бумажный лист.

О творческом кредо Евгения Чеканова можно сказать словами поэта Юрия Кузнецова: «Он не блуждает в метафорических туманах, не вязнет в рутине абстракций, а ищет точного слова. У него верные ориентиры: родина, добро, правда. Родина дает ему твердую почву под ногами, а добро и правда – свет и путь».

Но я пойду! Я знаю наперед,
Что счастлив тот, хоть с ног его сбивает,
Кто все пройдет, когда душа ведет,
И выше счастья в жизни не бывает.

В этом сборнике поэт на каждое стихотворение пишет свой авторский комментарий, ведя попутно свой диалог с читателем, побуждая его быть сопричастным к затронутой теме. А тематика сборника «Горящий хворост» очень обширна и разнообразна: философские раздумья о смысле бытия, о предназначенье человека в этом мире, поиски пути к Богу, воспоминания о первой любви и любимых женщинах, критика политической ситуации в стране, ангажированности литераторов, годы службы в рядах Советской Армии на далеком Севере, тема малой Родины и возвращение к ее истокам, осмысление трагедии Великой Отечественной войны и новый взгляд на неё уже другого поколения.

Немецкий танк заехал в поле ржи,
Смоленское неубранное поле.
Измученный мотор не заглушив,
Усталый немец выбрался на волю.

Он закурил – вытер пот со лба,
И синим взором мир обвел спокойно
И, пыльный колос ощупью сорвав,
Растер его в промасленных ладонях.

Сияло небо, плыли облака,
Носились птицы, лес синел далеко,
Река блестела лезвием штыка
И волнами катилась рожь с востока.

Танкист курил… Но, оглянувшись вдруг,
К броне прижался будто ненароком,
И, русский хлеб стряхнув с немецких рук,
Нырнул обратно – в лязганье и грохот!

Лирический герой Евгения Чеканова – свободный одинокий «волк», байроновский романтик-бунтарь против обыденности, он полон тоски по утраченному раю и экзистенциален по своей натуре.

Двери слетают с петель!
Ненавистью дыша,
Я выхожу на ветер,
Яростный, как душа.

Здравствуй, собрат незримый,
Вольный и злой поток!
Небом одним любимый,
Ты, как и я, жесток.

Ты, как и я, в России,
Вечной рожден тоской.
Ты, как и я, бессилен,
Род изменить людской.

Диалоги о любви Евгения Чеканова с читателем поражают не только интимным виденьем тайн женской души, почти библейской мудростью, но и стремления понять истоки наших ошибок в достижении гармонии и счастья.

Не влюбляйся в рабыню, свободный,
Посмотри ей в глаза как чужой:
Кроме страха и дрожи голодной,
Там — желание стать госпожой.

Мглится бездна тоскливого взгляда,
Словно крик из пещерных времен.
Ей не надо свободы. Ей надо
Увести твою душу в полон.

Оглянись! Но торгу вековечном
Всюду женская светит краса,
И на каждом лице безупречном,
Как темницы зияют глаза.

И из каждой темницы – наружу
Рвутся жадные взгляды рабынь…
Раб Господень, спаси свою душу
И невольничий рынок покинь

«Давно известно, что раб желает не равенства со своим господином, а господства над ним. Тысячелетия патриархата сделали из женщины рабыню, внутренне почти всегда желающую господствовать над мужчиной. Какой же выход из ситуации? Очень простой: не отменить рабство как феномен человеческого бытия…, а осуществить перенос этой парадигмы на взаимоотношения человека и Бога, — утверждает поэт. — Стань рабом только по отношению к Господу, стань рабом Божьим – вот где твое спасение, человек!»
Поэзия Евгения Чеканова глубока, как северные полноводные реки и притягательна своей русской неброской красотой. У такой поэзии нет возраста, нет пафоса, а есть любовь к русскому человеку, своему читателю.

Сначала нужно определиться, что мы подразумеваем под термином «Октябрьская революция», – если события осени 1917 года, происходившие в нашей великой евразийской империи, то никакой такой «революции» не было. Был наглый захват власти деятелями отечественной радикальной оппозиции, финансируемыми из-за рубежа и, в значительной степени, приехавшими в Россию из-за рубежа, – убийцами, ворами, каторжниками, глубоко безнравственными людьми; попросту говоря, подонками, которым было наплевать на историческую Россию. Бесы , изображённые Достоевским в одноимённом романе, пришли тогда в нашем государстве к власти.

Если же под «революцией» понимать, как принято в научном мире, качественное изменение в развитии общества, скачок, рывок, то – да, «революция» имела место быть.

Была модернизация, был рывок. Но это была «модернизация на крови и костях», это было насильственное изменение самих основ жизни в нашей державе.

Наивно полагать, что большевики «спасли Россию», что без них великая империя не сохранилась бы в своих нынешних границах. Нет, сохранилась бы, и все необходимые преобразования в материальной и социальной сфере были бы произведены за минувший век. Только наш народ был бы сегодня без этой «революции» другим – более многочисленным и менее духовно изуродованным.

Безусловные достижения большевиков (и их преемников – коммунистов) в сфере материального производства, в достижении военного паритета нашей страны со странами-конкурентами были достигнуты методами грубейшего насилия государственной машины СССР над жителями шестой части света, над их каждодневным бытом и, в целом, их бытием. Были искалечены, искорёжены не только множество человеческих судеб, но и сам дух значительной части нашего народа: эта часть превратилась в лентяев, в «неработь», в духовный плебс, ждущий, чтобы «государство» его кормило и поило. И за корм и пойло этот плебс стал готов (и доселе готов) делать всё что угодно – убивать, лгать, доносить, ежедневно забывать о совести и чести...

История играет с людьми и целыми этносами в злые игры. Именно «послеоктябрьский модернизационный рывок» и стал в итоге глубинной (и до сих пор далеко не всеми видимой) причиной катастрофического падения советской державы в начале 90-х годов с набранных ею «высот». «Умрёшь недаром, дело прочно, когда под ним струится кровь », – писал Николай Некрасов . На самом же деле всё обстоит с точностью до наоборот: то, что построено на крови и костях, однажды обязательно рухнет. Василий Розанов как в воду глядел, когда писал в первом десятилетии ХХ века: «И «новое здание», с чертами ослиного в себе, повалится в третьем-четвёртом поколении».

Теперь о тех произведениях художественной литературы, которые отразили это, как вы говорите, «переломное событие». Действительно, «переломное»: переломан был духовный хребет огромного народа. И ярко писали об этом переломе (и о том, что ему предшествовало, что исподволь его готовило) многие замечательные русские писатели: те же Достоевский и Розанов...

На меня ещё в детские годы огромное впечатление произвели «Донские рассказы» Михаила Шолохова : «Родинка», «Бахчевник», «Алешкино сердце»... Я прочитал эти вещи – и почувствовал: вот она, правда. Кровавое месиво, в которое погружали детское сердце эти рассказы, не оставляло никаких сомнений: это ужасно, так не должно быть, и никакие «белобандиты» тут ни при чём, виноват кто-то третий – тот, кто поделил родных людей на «белых» и «красных». Конечно, я тогда так не формулировал, но именно так чувствовал.Сильный отклик в душе родила прочитанная в те же детские годы книга Александра Неверова «Ташкент – город хлебный» . Страдания детей и взрослых во время голода начала 20-х годов, показанные в ней, навсегда запечатлелись в сердце. И никогда потом никакой преподаватель на истфаке Ярославского университета, повествующий нам, студентам, о славных победах «красных» над «белыми» и об «успехах социалистического строительства в СССР», не мог убрать из моей души правду о ежедневном ужасе человеческого существования в те годы – правду, поведанную Неверовым.

В студенческие годы доступа к запрещённой коммунистами литературе у меня не было, передачам западного радио я не верил. Но уже тогда ощущал: почти всё из того, что публикуется в нашей стране о «Великом Октябре», о гражданской войне, о временах коллективизации, – подлая ложь. Правду приходилось искать в подцензурной литературе – и находить по крупинке, по зёрнышку.

Помню, как потрясла сцена из «Одного дня Ивана Денисовича» (да и сама по себе эта вещь Солженицына , прочитанная в середине 70-х годов, меня тогда «глубоко перепахала») – рассказ бригадира Тюрина товарищам по лагерной бригаде о том, как в начале 30-х «сельсовет искал его взять» и как «активисты по деревне ходили и в окна заглядывали»... Поразила не только эта трагическая правда, но и сама возможность взгляда на отечественную историю «с другой стороны»: не со стороны сельсовета и активистов, а с противоположной.

А потом пошло-поехало... Покуда преподаватель бубнил с кафедры что-то об «истории КПСС», я взахлёб читал в «Дружбе народов» «Старика» Юрия Трифонова . В эти же годы познакомился с «Плотницкими рассказами» Василия Белов а и, возвращаясь к этой вещи снова и снова, понял, наконец, что же на самом деле происходило в русской деревне в 30-е годы. Заново перечитав шолоховскую «Поднятую целину» , был пленён могучим образом есаула Половцева с его бессмертным: «Рубить! Рубить беспощадно!». А чуть позже с душевным трепетом открыл для себя великую вещь позднего Валентина Катаева «Уже написан Вертер» , публикацию которой в журнале «Новый мир» главный цензор СССР Владимир Солодин , отвечая в конце 80-х годов на мой вопрос, отнёс к числу «самых серьёзных упущений» ЦК КПСС за многие годы.

Так русская литература испепеляла в сердцах людей моего поколения ложь коммунистической пропаганды. Так мы открывали для себя подлинную историю родной страны. Когда пришло время (и возможность) прочесть, наконец, «Чевенгур» и «Котлован» Андрея Платонова , «Окаянные дни» Ивана Бунина, «Россию в концлагере» Ивана Солоневича и многие другие произведения, вошедшие в сокровищницу нашей словесности, мы были уже готовы принять эту правду в свои души.

Какой «Великий Октябрь»!.. какая «Великая революция»!.. это были подлый обман, смерть, кровь, голод, словоблудие, ежедневное насилие над человеческой душой! – вот что это было! И всю фальшь официальных формулировок выжгла пылающими сердцами своих писателей великая русская литература новейшего периода отечественной истории. Выжжет она и всю неправду XХI столетия – дайте только срок...

Когда мы с приятелем Володей, бывает, выпиваем совместно по кружечке пивка в летнем Ярославле, к нам порой подходит здоровый лоб мужеского пола - и просит «помочь», «выручить». На нём бы пахать, а он клянчит. Я обычно просто отказываю, а вот Володя не упустит случая вежливо поинтересоваться у лба: - Работать не пробовал? В этом ироническом вопросе, как я понимаю, скрыт глубокий смысл.

Существуют два разряда людей. Одни, с детства приученные родителями к ежедневному труду, трудятся затем всю жизнь, до смертного своего часа - и находят в этом занятии не только пользу, но и наслаждение. Другие с детских своих лет видят в труде лишь обременительную повинность - и наслаждение для себя находят только в отдыхе.

Эти два разряда идут сквозь века, государственные границы, революции и войны - и ничто, кажется, не способно изменить отношение к труду ни у того разряда, ни у другого.

Мы с братом воспитывались в семье, где труд почитался неотъемлемой частью повседневной жизни, а безделье - пороком. Наш отец в любой затруднительной ситуации брался, засучив рукава, за топор, рубанок или лопату - и вскоре любая проблема, встававшая перед нашей семьёй, как бы сама собою решалась, «рассасывалась».

До сих пор помню один случай из детства. Родители работали сельскими учителями - и районо, нуждавшееся в этой категории работников, предоставляло им квартиры. Конечно, на городскую квартиру со всеми удобствами такое жильё не было похоже - это был, чаще всего, деревенский бревенчатый дом с печным отоплением. Но в нём вполне можно было жить - и наши родители этой советской льготой с удовольствием пользовались. Мама преподавала в сельских школах ботанику, биологию и географию,
а папа - труд, рисование и физкультуру.

И вот однажды, выбрав очередную «деревню на жительство», мой отец, любивший менять места проживания, попал в переплёт: всё семейство с вещами приехало по новому адресу, а «учительская квартира» оказалась к проживанию совершенно не готова. В доме шёл капитальный ремонт, и ждать его окончания нужно было пару месяцев, если не больше. А до первого сентября оставалось всего недели две.

Кто там был виноват - районо ли, за месяц до того уверявшее папу с мамой, что жильё для учителей в этой деревне давно готово, директор ли школы, подавший в районо неверные сведения, сам ли наш отец, не удосужившийся сперва съездить в эту деревню «на разведку», - это мне неведомо. Но я хорошо помню, как поступил папа, оказавшийся с женой, детьми и грудой коробок и узлов на окраине захудалой ярославской деревни, в середине августа, в конце 60-х годов прошлого века.

Он не поехал ни в районо, ни в облоно «качать права», стучать кулаком по столу. Он обошёл соседние избы - и договорился с хозяевами одной из них о временном приюте для семьи. Вещи затащили в чью-то пустую сарайку, накрыли толем. А сам папа взял в руки лопату - и за несколько дней вырыл в крутом берегу местной речушки землянку, четыре метра на четыре. Укрепил деревянными столбиками и досками земляной потолок, купил по дешёвке горбыля и обшил им немудрёное жильё изнутри; сколотил дверь. Потом в землянке появились два топчана и раскладушка. И все мы вчетвером жили в этой «береговой норе» месяца два, покуда учительскую квартиру не обустроили для проживания. Жили - и в ус себе не дули.

Мне, шестикласснику, помню, такое житьё даже нравилось. Проснёшься, выйдешь из дверей - и сразу перед собой видишь зелёный бережок, деревья, речку, всю Божию благодать… Справишь за кустиком малую нужду, хватаешь удочку - и бежишь таскать из воды голавлей!

Наш папа ещё и много лет спустя любил представлять «в лицах» тамошних старух, которым этот его поступок казался диким. Он сгибался в три погибели, шёл, косолапя, расставив руки в стороны, водил головой, как бы ища собеседника. И, наконец, как будто бы найдя, шипел, выпучив глаза:

Мужик-то!.. так в землянке-то и жил!..

А мы покатывались со смеху.

Теперь я хорошо понимаю, кого высмеивал наш папа, - шипящую «неработь».

С годами я и сам научился различать этот разряд людей. Во времена советской власти многих из них проще всего было увидеть на разных конференциях, за столом, покрытым красным полотном и украшенным непременным графином. Эти люди потрясали в воздухе кулаком, куда-то звали, в чём-то клялись… Потом они поднимались со стульев и громко пели «Интернационал», зорко посматривая при этом в зал: поёт ли такой-то, или просто открывает рот за компанию?

У каждого из них в кармане пиджака лежали заветные «красные корочки». Неработь дорожила этими корочками - и не зря: они давали ей добро на бездельничанье, на вечное пребывание возле красных столов и графинов.

Советская неработь не была дурой - она тоже сразу видела, что ты не из её разряда. Но пока ты молчал и не противоречил ей, она тебя не душила. Работай, дурачок, раз уж так любишь это дело, - хорошие работники всегда нужны. Если же ты пробовал возражать ей, доказывая, что белое - это белое, а не чёрное, то сразу становился для неё врагом на всю жизнь. А поскольку на всех властных стульях восседала в основном она, жизнь твоя вскоре могла показаться тебе с овчинку. Неработь тебе и «антисоветизм» сразу шила, и много чего ещё…

Спасало от беды всё то же - твоё желание и умение трудиться. Если все вокруг знали тебя как «вечного пахаря», ты мог рассчитывать на то, что не пропадёшь.

В 1991 году новые власти отобрали у советской неработи заветные красные корочки - и та взвыла не по-детски. Но тут же, увидев, что и в новых условиях умение красиво потрясать кулаком и куда-то звать народ столь же востребовано, сколь и прежде, пристроилась там, куда её взяли.

А те, кто любил и умел делать что-то нужное людям, - остались при своём интересе. Теперь, правда, душить их стало труднее: они сами распоряжались своей судьбой. И их по-прежнему уважали все порядочные и умные люди. Уважали - и помогали выжить.

Помню, как в 2000-х годах одна гнида из бывших комсомольцев, только что назначенная в большие ярославские начальники, «наехала» на меня всей мощью своего административного аппарата - отобрала и госзаказ, с которым я многие годы безупречно справлялся, и газету, и помещение в центре города. Даже юриста своего прислала - и тот долго копался в бумагах моего предприятия, ища несуществующие ошибки и нарушения.

Что ж, отобрали так отобрали. Я перешёл через улицу - и постучался в дверь предприятия, которым руководил мой бывший однокашник. Рассказал о том, как поступила со мной комсомольская гнида.

Это за что он тебя так? - поинтересовался однокашник.

А за то, что я десять лет тому назад не перебежал в его команду. Помнишь, он тогда свою кандидатуру выставлял на выборах губернатора - и бездарно продул? Он ведь перед той кампанией меня тайно звал к себе - а я не пошёл. Толя, ну как я мог пойти? Я же пришёл в эту команду, работаю на действующего губернатора… И что теперь - я должен был предавать его? Да и какой из этой гниды губернатор!.. он же ни разу даже плохоньким предприятием не руководил - только «Интернационал» пел на конференциях да куратору депеши писал. Ну, вот он через десять лет вернулся в губернию на белом коне - и мстит всем, кто под него тогда не лёг…

Однокашник почесал затылок, подумал.

Ну, ладно! - сказал он. - Ты всю жизнь газеты делаешь - вот и делай. Бери нашу газету - и делай!

И три года затем я издавал газету этого предприятия. И в ус себе не дул.

Но что это я о себе… я же хотел о неработи. Она никуда не делась сегодня - и даже в последнее время лютует, поливает своих врагов из души в душу. Только теперь шьёт им уже не «антисоветизм», а «антинародность» и «безнравственность». Потеряв коммунистические красные корочки, обзавелась кучей других, - в том числе и «писательских».

Но ведь я же писатель! - визжит неработь с «писательского» сайта. - Я же писатель! Почему мне не дают всё то, что мне положено, - писательскую дачу, кабинет, льготы, графу в реестре?

И сколько ни доказывай, что до звания писателя она не доросла, поскольку даже пишет с кучей грамматических ошибок, не говоря уж о пунктуационных, - неработь и слышать тебя не желает. «Ведь вот же, - кричит она, - вот мои красные корочки. В них чёрным по белому написано, что я - писатель. Даже печать там стоит!..»

Особенно лютует неработь в городах, где её по разным углам скопилось сегодня видимо-невидимо. Ехать в деревню и выращивать себе пропитание она не желает ни в коем разе. Скорей уж она, если очень прижмёт, перекроет какую-нибудь магистраль, устроит властям «транспортный коллапс»…

Я рассказываю обо всём этом своему приятелю Володе за кружечкой отличного пива, посредине замечательного ярославского лета.

«Лишь бы не работать», - кивая головой, подтверждает Володя.

Мы с ним допиваем пиво, жмём друг другу руки и расходимся. Нас ждут дела.

г. ЯРОСЛАВЛЬ



Загрузка...
Top