Книга: М. Алпатов «Этюды по истории западноевропейского искусства

Михаил Владимирович (1902 1986) историк и теоретик искусства. А. внес самобытный вклад в теорию т.н. “структурного анализа”, а также в осмысление эстетич. и общекультурного своеобразия худож. наследия России. Учился на филол. ф те … Энциклопедия культурологии

АЛПАТОВ Михаил Владимирович - Михаил Владимирович (27.11.1902, Москва 9.05.1986, там же), историк искусств, специалист по искусству рус. и западноевроп. средневековья и Нового времени, художественный критик, педагог, проф., общественный деятель. Учился на отд нии теории и… … Православная энциклопедия

Алпатов, Михаил Владимирович - У этого термина существуют и другие значения, см. Алпатов. Алпатов Михаил Владимирович Род деятельности: искусствовед Дата рождения: 10 декабря 1902(1902 12 10) … Википедия

Алпатов Михаил Владимирович - (р. 1902), советский историк искусства. Заслуженный деятель искусств РСФСР (1958), действительный член АХ СССР (1954), доктор искусствоведения (1941). Учился в Московском университете (1919 21). Преподавал (с 1925) в московском Вхутемасе… … Художественная энциклопедия

Алпатов Михаил Владимирович - [р. 27.11(10.12).1902, Москва], советский историк искусства, заслуженный деятель искусств РСФСР (1958), действительный член АХ СССР (1954). Учился в Московском университете (1919 ‒ 21). Преподаёт с 1925 (во Вхутемасе, Вхутеине, в Московском… …

Алпатов - Михаил Владимирович [р. 27.11(10.12).1902, Москва], советский историк искусства, заслуженный деятель искусств РСФСР (1958), действительный член АХ СССР (1954). Учился в Московском университете (1919 21). Преподаёт с 1925 (во Вхутемасе,… … Большая советская энциклопедия

Рафаэль - [собственно Раффаэлло Санти (Санцио), Raffaello Santi (Sanzio)] , итальянский живописец и архитектор. Искусство Р., привлекающее своей гармоничностью, с наибольшей ясностью… … Большая советская энциклопедия

Микеланджело Буонарроти - (Michelangelo Buonarroti; Микеланьоло ди Лодовико ди Лионардо ди Буонаррото Симони) (1475 1564), итальянский скульптор, живописец, архитектор и поэт Высокого Возрождения. В искусстве Микеланджело отразились полные героического пафоса… … Художественная энциклопедия

Микеланджело - Буонарроти (Michelangelo Buonarroti; иначе Микеланьоло ди Лодовико ди Лионардо ди Буонаррото Симони) (6.3.1475, Капрезе, ныне Капрезе Микеланджело, Тоскана, 18.2.1564, Рим), итальянский скульптор, живописец, архитектор и поэт. В… … Большая советская энциклопедия

Микеланджело Буонарроти - (Michelangelo Buonarroti; иначе Микеланьоло ди Лодовико ди Лионардо ди Буонаррото Симони) (6.3.1475, Капрезе, ныне Капрезе Микеланджело, Тоскана, 18.2.1564, Рим), итальянский скульптор, живописец, архитектор и поэт. В произведениях М., во многом… … Большая советская энциклопедия

Ватто Антуан - Ватто (Watteau) Антуан (Жан Антуан) (крещен 10.10.1684, Валансьенн, французская Фландрия, ‒ 18.7.1721, Ножан сюр Марн, близ Парижа), французский живописец и рисовальщик. Сын кровельщика. Около 1702 приехал в Париж, в юности работал как копиист.… … Большая советская энциклопедия

Задача этого сборника - восполнить пробел, имеющийся в нашей научной литературе. Большинство статей его было опубликовано в ряде специальных изданий и журналов, в значительной степени за рубежом. Переиздавая статьи давних лет, автор ограничился теми из них, которые, по его мнению, не утратили своего значения и в наши дни. Некоторые из включенных в сборник статей даются в сокращенном виде, другие дополнены, многие сильно переработаны или же написаны почти заново.
Поскольку статьи эти писались в разное время и по разному поводу, все они разнохарактерны как по содержанию, так и по форме изложения. Однако можно надеяться, что от читателя не ускользнет, что они составляют часть единого целого, так как их пронизывает стремление автора понять и оценить русский вклад в мировое искусство начиная с глубокой древности и до наших дней.

В течение многих лет автор готовит IV том своей „Всеобщей истории искусств", посвященный русскому искусству XVIII - нач. XX в. Этот сборник этюдов по истории русского искусства может рассматриваться в качестве одной из подготовительных ступеней к завершению автором его „Всеобщей истории искусств". Этим объясняется, что в нем особенное внимание уделяется таким явлениям русского искусства и таким проблемам, которые еще до сих пор не были достаточно освещены в специальной литературе.

Книга в основном посвящена русскому изобразительному искусству, но в нее включены также статьи о русской архитектуре и о художественной литературе. Автор не искал в смежных искусствах объяснения искусству изобразительному. Но он стремился уяснить себе общие корни всей русской художественной культуры. В первый том включено несколько статей по истории византийского искусства. Искусство Древней Руси невозможно изучать в отрыве от Византии. Византийские темы важны для понимания не только зависимости древнерусского искусства от византийского, но и глубокого своеобразия русской школы. Во втором томе даются экскурсы в историю западноевропейского искусства, но и на этот раз не столько для раскрытия прямых связей русского искусства с Западом, сколько для того, чтобы определить особенности русской школы.

Для современного историка искусства очень важно иметь возможность переключать внимание с общих вопросов на вопросы частные, требующие от него наибольшего приближения к своему предмету. Историк искусства должен не только охватывать одним взглядом целые периоды истории, но и упражнять свое „искусство видеть", разглядывая как бы через увеличительное стекло отдельные произведения, подвергая их критическому анализу.

Оглавление
Том 1

От автора
Из истории русской науки об искусстве
Проблемы изучения византийской живописи
Фрески Кастельсеприо
Рельеф Дмитрия Солунского в Оружейной палате
О мозаиках Кахрие Джами
Русское искусство эпохи „Слова о полку Игореве"
Фрески храма Успения на Волотовом поле. Опыт истолкования.
Феофан в Москве
Икона времени Андрея Рублева
Рублев и Византия
Классическая основа искусства Рублева
О значении „Троицы" Рублева
Иконографическая традиция и художественное творчество
Икона „Сретение" из Троице-Сергиевой лавры
К вопросу о западном влиянии на древнерусское искусство
Образ Георгия-воина в искусстве Византии и Древней Руси
Икона „Вознесение" в Третьяковской галерее
Русская живопись конца XV в. и античное наследие в искусстве Европы
Гибель Святополка в легенде и в иконописи
О русской народной скульптуре
Том 2
Русское искусство и век просвещения
Художественное значение Павловска
К истории русского надгробия XVIII века
Классицизм петербургской архитектуры начала XIX века
„Медный всадник" Пушкин А.С.
Кипренский и портрет начала XIX века
О „натуре простой" и „натуре изящной". Крестьянские образы в раннем творчестве Венецианова
Русская бытовая живопись второй половины XIX века
Композиция картины Сурикова „Меншиков в Березове"
О „Боярыне Морозовой" Сурикова
Русский портрет второй половины XIX века
Из истории русского пейзажа
Врубель
Снова о Врубеле
На выставке Константина Коровина
Сапунов
Голубкина
Об искусстве Матвеева
Памяти Мухиной
Мастерство Фаворского
RESUME
Памяти Михаила Владимировича Алпатова
Славный сын России.

Бесплатно скачать электронную книгу в удобном формате, смотреть и читать:
Скачать книгу Этюды по истории русского искусства, Том 1-2, Алпатов М.В., 1967 - fileskachat.com, быстрое и бесплатное скачивание.

Скачать doc
Ниже можно купить эту книгу по лучшей цене со скидкой с доставкой по всей России.

Алпатов М.В.

Алпатов М.В.Этюды по истории русского искусства. Том 1-2.Статьи по русскому вкладу в мировое искусство начиная с глубокой древности и до наших дней.От автора.Книга в основном посвящена русскому изобразительному искусству, но в нее включены также статьи о русской архитектуре и о художественной литературе. Автор не искал в смежных искусствах объяснения искусству изобразительному. Но он стремился уяснить себе общие корни всей русской художественной культуры. В первый том включено несколько статей по истории византийского искусства. Искусство Древней Руси невозможно изучать в отрыве от Византии. Византийские темы важны для понимания не только зависимости древнерусского искусства от византийского, но и глубокого своеобразия русской школы. Во втором томе даются экскурсы в историю западноевропейского искусства, но и на этот раз не столько для раскрытия прямых связей русского искусства с Западом, сколько для того, чтобы определить особенности русской школы.

Volume: том 2

Year: 1967

Language: russian

Pages: 222

File: PDF, 27.82 MB

The file will be sent to selected email address. It may takes up to 1-5 minutes before you received it.

The file will be sent to your Kindle account. It may takes up to 1-5 minutes before you received it.
Please note you"ve to add our email [email protected] to approved e-mail addresses. Read more .

You can write a book review and share your experiences. Other readers will always be interested in your opinion of the books you"ve read. Whether you"ve loved the book or not, if you give your honest and detailed thoughts then people will find new books that are right for them.

Этюды по истории русского искусства том 2 Алпатов М.В. "Этюды по истории русского искусства. Том 2 - Москва: Искусство, 1967 – 328 с. Статьи по русскому вкладу в мировое искусство начиная с глубокой древности и до наших дней Редактор Ю. А. Молок Мл. редактор Е. А. Скиба Художественные редакторы: Н. И. Калинин и А. А. Сидорова Корректор: Т. В. Кудрявцева Футляр, переплет, титульный лист Б. А. Маркевича 2 Содержание: Этюды по истории русского искусства том 2 o Русское искусство и век просвещения o Художественное значение Павловска o К истории русского надгробия XVIII века o Классицизм петербургской архитектуры начала XIX века o „Медный всадник" Пушкин А.С. o Кипренский и портрет начала XIX века o О „натуре простой" и „натуре изящной". Крестьянские образы в раннем творчестве Венецианова o Русская бытовая живопись второй половины XIX века o Композиция картины Сурикова „Меншиков в Березове" o О „Боярыне Морозовой" Сурикова o Русский портрет второй половины XIX века o Из истории русского пейзажа o Врубель o Снова о Врубеле o На выставке Константина Коровина o Сапунов o Голубкина o Об искусстве Матвеева o Памяти Мухиной o Мастерство Фаворского o RESUME Памяти Михаила Владимировича Алпатова o Славный сын России. 3 Русское искусство и век просвещения (Статья опубликована впервые в „Utopie et institutions au ХУШе siecle. Le Progmatisme des Lumieres", Paris, „La Haye", 1963, p. 97-106) 1. И. Аргунов. Портрет крестьянки в русском костюме. 1784. Москва, Третьяковская галерея.(I. Argounov. Paysanne en costume russe (Portrait d"une actrice). 1784, Galerie Tretiakov, Moscou.) 4 2. Ж.-Б. Лепренс. Внутренность крестьянской избы. Тушь, Москва, Музей изобразительных искусств им. А. С. Пушкина.(Jean-Baptiste Le Prince. Interieur d"une izba paysanne. Encre de Chine. Musee des Beaux-Arts Pouchkine, Moscou.) 3. И. Ерменев. Слепые нищие. Акварель. 1770-е гг. Ленинград, Русский музей.(I. Ermenev. Mandiants aveugles. Aquarelle. Vers 1770-1780. Musee russe de Leningrad.) 5 4. В. Баженов. Хлебные ворота. Дворцовая усадьба. Царицыне в 1775 - 1785.(V.Bajenov. La porte au ble. Palais de Tsaritsino. 1775-1785.) 5. Церковь Покрова в Филях в Москве. 1693 - 1694.(Eglise de 1"Intercession de la Vierge de Fili. Moscou. 1693 - 1694.) 6 6. В. Баженов. Вензель с инициалами Екатерины II. Дворцовая усадьба в Царицыне. 17751785.(V.Bajenov. Monogramme de Catherine II. Palais de Tsaritsino. 1775-1785.) 7. Солнце. Народная резьба. XVIII в. Москва, Исторический музей.(Soleil. Sculpture sur bois folklorique. XVIIIe s. Musee d"Histoire de Moscou.) 7 8. М.Казаков. Церковь митрополита Филиппа в Москве. 1777 - 1788.(M. Kazakov. L"Eglise du Metropolite Philippe. 1777 - 1788. Moscou.) 9. К. Гонтард и К. Лангханс. Мраморный дворец в Потсдаме. Начат в 1787 г. (Architectes K. Gontard et K. Langhans. Le Palais de marbre. Potsdam. Mis en chantier en 1787.) 10. В. Баженов. Дом Пашкова в Москве. (Гос. библиотека СССР им. В. И. Ленина). 17841786.(V. Bajenov. L"h6tel Pachkov. Bibliotheque nationale Lenine. 1784-1786. Moscou.) 8 11. Ч.Камерон. Дворец в Павловске. 1782-1785. (Charles Cameron. Le Chateau de Pavlovsk. 1782-1785.) 19. В. Бренна. Декоративная ваза в Павловске.(Vincenzo Brenna. Vase decoratif. Pavlovsk.) 9 20. Кувшин. Гжельская керамика. 1791 г. Москва, Исторический музей.(Cruche, Ceramiques de Gjelsk. 1791. Musee d"histoire, Moscou.) 21. Т. де Тожон. Биржа в Ленинграде. 1805 - 1816.(T. de Thomon. La Bourse. 1805 - 1816. Leningrad.) Известно, что век Просвещения был временем глубоких перемене экономической и социальной жизни всей Европы. Мануфактуры заменяются крупными фабриками с применением машин. С эмансипацией угнетаемых классов все больше внимания уделяется общественному благосостоянию. Экономические потребности и стремления передовых умов приближают отмену феодального порядка. Известны расхождения между защитниками различных доктрин: защитников разума и защитников точных наук, приверженцев античности и почитателей человеческого сердца. Если век Просвещения может считаться эпохой, которая завершилась отменой старого порядка, то фактически буржуазная революция произошла только во Франции. 10 Россия оставалась страной по преимуществу аграрной. Правда, Е. Тарле давно уже отмечал, что в XVIII веке она не была безучастна к индустриальному развитию Европы (E. Тарле, Была ли Россия при Екатерине экономически отсталой страной? - „Современный мир", 1910, май, стр. 28.). Просвещение быстро получило распространение в стране. Но третье сословие, которое во Франции возглавляло борьбу против привилегированных сословий, было в России мало развито. Успехи капитализма не улучшали условий жизни крепостных. Наоборот, участие землевладельцев в торговле вело к увеличению барщины и оброка. В течение второй половины XVIII века крестьяне несколько раз поднимали восстания. Пугачевщина угрожала империи. Хотя правительство расправилось с восставшими, сопротивление их не ослабевало. Во Франции в жалобах сельских жителей проглядывает уверенность, что, удовлетворяя их прошения, можно улучшить их положение (E. See, La France economique et sociale au XVIIIe siecle, 1925, p. 178.). В России, по выражению одного современника, крестьяне даже не в состоянии были осознать всю степень их угнетения (Г. Плеханов, Сочинения, т. XXI, M.-Л., 1925, стр. 255.). В одной народной песне того времени говорится о том, что господа привыкли обращаться с ними как со скотиной. Чтобы понять век Просвещения в России, нельзя обойти это главное противоречие. В своих законодательных начинаниях и реформах правительство Екатерины II широко пользовалось идеями Просвещения. Наказ Комиссии представителей был выдержан в столь радикальных тонах, что королевская цензура запретила его во Франции. Екатерина испытывала потребность в поддержке общественного мнения Европы. Она призывала дворянство быть более благоразумным, чтобы не вызвать восстания угнетенных („Хрестоматия по истории СССР", т. II, М., 1949, стр. 173.). Но вся ее внутренняя политика, особенно во второй половине царствования, клонилась к укреплению полицейского режима („Осмьнадцатый век". Исторический сборник, издаваемый П. Бартеневым, т. Ill, M., стр. 390.). Образованность становилась привилегией дворянства. Освободительные идеи жестоко преследовались. После 1789 года подозрения в симпатиях к якобинству могли погубить каждого человека. Русское правительство опиралось на дворянство и на высшую администрацию. Но среди дворянства были люди, которые осознавали приближение кризиса монархии. Они восставали против продажности и падения нравов и требовали, чтобы дворянство было более действенно и добродетельно. Только выполнение гражданского долга может оправдать его привилегии (П. Берков, Л. Сумароков, М.-Л., 1949.".). Консервативная знать думала только о поправках к тому, что существовало, не допуская мысли об изменении общественного порядка. Другой слой дворянства, разочарованный положением вещей, был склонен к такому отношению к жизни, которое можно определить современным термином „escape" (бегство). Русские франкмасоны стремились к усовершенствованию собственной личности. Уставшая от придворной и светской жизни знать готова была восхищаться порывами сердца и чувствительности, а также прелестями сельской природы (Г. Гуковский, Очерки по русской литературе XVIII века, М. - Л., 1937, стр. 249.). Наиболее радикальные революционные воззрения отстаивал А. Радищев. Сформировавшийся под воздействием мыслителей Просвещения, Радищев идет дальше своих вдохновителей. Сочувствуя страданиям человеческого рода, Лоренц Стерн блещет в „Сентиментальном путешествии" больше всего в анализе своих глубоко личных переживаний. В „Путешествии из Петербурга в Москву" Радищев целиком захвачен картиной страданий народа (А. Радищев, Путешествие из Петербурга в Москву. Т. I-II, М.Л., 1935.). Все его мысли и стремления направлены на то, чтобы улучшить судьбу угнетенных людей на всех широтах мира, включая Новый Свет. Сатира Новикова разоблачала пороки привилегированных сословий и оказывала этим сильное воздействие на умы (Г. Макагоненко, Н. Новиков и просвещение в России в XVIII веке, М.-Л., 1951.). Жан-Жак Руссо и Мабли признавали право народа подниматься против феодальных злоупотреблений. Но Вольтер сомневался в умственных силах народа и не скрывал 11 своего презрения к „черни". На Западе утверждали, что необходимо сперва освободить душу, то есть дать народу образование, прежде чем освободить его тело. Русские просветители относились с большим доверием к простым людям. Радищев был убежден, что как только народ получит свободу, он породит героев. В поисках золотого века мыслители Запада обращались к первобытному обществу арабов и индейцев. Русские мыслители угадывали в трудовой и патриархальной жизни русских крестьян мудрость, которой не хватало светскому обществу. Скромный дар, полученный Радищевым от слепого нищего, рассматривается им как знак его сердечного согласия с народом. Представители третьего сословия во Франции уделяли мало внимания нуждам крестьянства, и это стало источником их постоянных разногласий. В России прогрессивным представителям дворянства было суждено защищать интересы народа. Своим интересом к эпической поэзии, к сказкам, к фольклору русские опередили Шлегеля и Перси. Композитор XVIII века Е. Фомин, значение которого было открыто совсем недавно, был автором оперы „Ямщики", сплошь сотканной из народных напевов (Б. Доброхотов, Е. Фомин, М.-Л., 1949.). Екатерина еще при жизни своим меценатством завоевала себе европейскую славу. Эта слава долго сохранялась и после ее смерти. Екатерина умела воспользоваться огромными средствами, которыми располагала, и угадывала дарования поэтов и художников, которые окружали ее трон. Можно подумать, что в России в XVIII веке все происходило в искусстве по воле государей и в их честь. В действительности коронованные меценаты и их приближенные были далеко не всегда чутки к нуждам искусства. Э. Фальконе сталкивался с сопротивлением императорской бюрократии („Переписка Фальконе". Сборник императорского русского исторического общества, Спб., 1879.). Великая княгиня упрекала Камерона за нарушение „правил архитектуры" (L. Hautecoeur, L"architecture classique a Saint-Petersbourg a la fin du XVIIIe siecle, Paris, 1912, p. 60.). Но главное это то, что смысл искусства этой эпохи не может быть сведен к прославлению монархии и крепостничества. Ломоносов и Державин вынуждены были посвящать свои оды императрицам, но больше всего их вдохновляла слава родины, богатства ее природы, судьбы народа. Великие архитекторы XVIII века, русские и иностранные, строили дворцы для государей и вельмож. Но при дворе господствовал стеснительный этикет и сервилизм, подавляющая человека роскошь. Между тем в парке и в беседках Павловска царят благородная простота и чувство меры, достойные мудреца, покинувшего развратный свет. В своей недавней книге Рудольф Цейтлер справедливо отмечает внутреннее родство между утопиями этого времени и статуями и картинами классицизма (R. Zeitler, Klassizismus und Utopie, 1914.). Многие дворцы и парки XVIII века выглядят как воплощение мечтаний гуманистов эпохи Просвещения (П. Чекалевский, Рассуждения о свободных искусствах с описанием произведений русских художников. Спб., 1792. Автор хвалит художников Древней Греции, „так как они не унижали своего разума для того, чтобы украсить пустяками дом богатого человека по его вкусу, так как все произведения искусства соответствовали тогда мыслям всего народа". В этом высказывании можно угадать эстетическую программу русского художника XVIII в.). Нет возможности каждого отдельного художника связывать с определенным общественным слоем и считать его представителем (В. Богословский, Общественная природа и идейная сущность архитектуры русского классицизма последней трети XVIII века. - „Ученые Записки Ленинградского университета". Серия исторических наук, т. 2, 1955, стр. 247.). Более существенно не упускать из виду общей зависимости искусства Просвещения от общественных вопросов, постоянную зависимость лучших умов эпохи от того брожения мыслей. Русские художники эпохи Просвещения служили задаче освобождения человечества от болезней века. Воображая себе общественный строй, основанный на правде, природе, справедливости, они рисовали в своем творчестве идеальные картины искомой гармонии. В этом - связь искусства с историческими предпосылками эпохи. Петербург - это наиболее регулярный город среди всех столиц Европы, он больше других проникнут духом Просвещения. Европеизация русского искусства была 12 облегчена пребыванием в России в то время первоклассных западных мастеров и, с другой стороны, образовательными путешествиями молодых русских художников во Францию и Италию. Эпоха Просвещения была глубоко проникнута уверенностью, что те же моральные и эстетические принципы могут найти себе применение на всех широтах. Французский язык - как универсальный язык „республики изящной литературы" - укреплял эту уверенность. В результате нередко предавался забвению национальный характер культуры. Недаром почитатель всего французского Фридрих II не обнаруживал чуткости к немецкой культуре своего времени. Возрождение классического ордера и почитание колонны в архитектуре, мифологические мотивы и аллегории в скульптуре, черты придворной светскости в портрете - все это в большей или меньшей степени было свойственно искусству XVIII века во всех странах Европы. До недавнего времени принято было считать, что и Россия не составляла исключения из этого правила. В свое время А. Герцен считал, что в XVIII веке русская цивилизация была целиком европейской. „Национального в ней осталось, - по его словам, - только известная грубость" (А. Герцен, О развитии революционных идей в России. - Собр. соч., т. VII, М., 1956, стр. 133-262.). Пристальное изучение как русской культуры этого времени, так и других европейских стран, убеждает, что каждой из них были свойственны свои особенности. Согласно плану реконструкции Кремля, выработанному В. Баженовым в 1769- 1773 годах, это святилище первопрестольной должно было быть превращено в средоточие всей русской империи (М. Ильин, Баженов, М., 1945, стр. 41; А. Михайлов, Баженов, М., 1951, стр. 31.). Главные артерии страны, дороги из Петербурга, из Смоленска и из Владимира, должны были сходиться на главной площади Кремля. Это в известной степени напоминало расположение трех дорог, сходившихся перед Версальским дворцом. В резиденции французского монарха центром должна была служить его роскошная опочивальня. Замысел Баженова носил более демократический характер. Дворец оставался в стороне, центр Кремля занимала широкая круглая площадь, предназначенная служить местом для всенародных праздников. Это подобие амфитеатра должна была заполнять толпа зрителей. По выражению русского зодчего, перестроенный Кремль должен был служить „на радость и утеху народа". Современники Баженова угадывали утопизм этого проекта. Карамзин сравнивает Баженова с Томасом Мором и Платоном (Н. Карамзин, О достопримечательностях Москвы. - Соч., т. IX, 1825, стр. 252.). Проект Баженова остался неосуществленным. Некоторое понятие о нем дает только деревянная модель. Но архитектурная мысль великого мастера нашла себе отражение позднее, в полукруглой площади К. Росси перед Зимним дворцом (А. Михайлов, указ, соч., стр. 74.). Баженов был не одинок. Таврический дворец, воздвигнутый И. Старовым для фаворита Екатерины Потемкина, рассматривался современниками как попытка возродить славу столиц античного мира. Действительно, увенчанный куполом, опирающимся на колонны, его центральный зал кажется созданным для того, чтобы соперничать с римским Пантеоном. Классицисты Западной Европы не ставили себе таких грандиозных задач. Интерьер парижского Пантеона Ж. Суффло более расчленен, более легок и не производит такого внушительного впечатления. Примечательная особенность русских купольных зданий - их пирамидальность. Дворцы, как древнерусские храмы, как бы вырастают из земли, составляя неотделимую часть окружающей их природы. В этом эпическая сила русской архитектуры. Классицизм XVIII века во всех странах Европы почитал как непоколебимую догму античный ордер со всеми его элементами. Однако уже Гёте опередил свой век, восторгаясь в 1771 году страсбургским собором и красотой готической архитектуры, в то время почти забытой. Всего через четыре года после него В. Баженов, который и сам стремился приблизиться к народным традициям, признал художественную ценность русского средневекового зодчества и вдохновился им в своем собственном создании. В его постройках царской резиденции в Царицыне под Москвой это сказалось наиболее ясно. Одна из построек Царицына, так называемые Хлебные ворота, дает представление о методе замечательного зодчего. В ней можно видеть своеобразный 13 сплав классической трехпролетной арки Септимия Севера и чисто русского типа церкви - башни, увенчанной кокошниками и главкой. Не нужно думать, что художник ограничился механическим соединением античных и средневековых мотивов. Взаимодействие и взаимопроникновение разнородных элементов придает созданию русского мастера неповторимое своеобразие. Отступление от классических канонов дает о себе знать и в выстроенном из розового кирпича мосте Царицына с его стрельчатыми арками. Стиль Баженова в Царицыне принято называть псевдоготическим или неоготическим. Между тем здесь нет характерных для готики ажурных конструкций. Архитектура Баженова более сочная, полнокровная, стена сохраняет в ней свое значение. Царицынский мост ближе к древнерусским традициям. Он напоминает мечети и айваны Средней Азии с их могучими стрельчатыми арками и красочными изразцами. Архитектура Баженова была подготовлена исканиями работавших до него в России архитекторов Б. Растрелли, С. Чевакинского и Д. Ухтомского. В русском прикладном искусстве этого времени рядом со строго классическими прекрасными, но несколько холодными формами ваз сохраняются, особенно в керамике Гжели, более архаические, красочные типы кувшинчиков чисто национального характера. Одна из построек в Царицыне увенчана круглым диском с вензелем Екатерины, который не находит себе аналогий в классической архитектуре. Зато он очень похож на так называемые „деревянные солнца", которыми народные резчики украшали корабли. В своем слове при закладке Кремлевского дворца Баженов в качестве прекраснейшего здания Москвы упоминает колокольню Ново-Девичьего монастыря, характерный памятник так называемого „нарышкинского стиля". Но стремления Баженова возродить национальные формы не находили поддержки со стороны властей. Рассказывают, что Екатерина с неодобрением назвала царицынские постройки тюрьмой и приостановила дальнейшее строительство. Между тем одновременно с Баженовым другой русский зодчий, И. Старов, строит дворец Потемкина в Острове на Неве как подобие средневекового замка. Он возрождал в нем белизну и гладь стен древней новгородской архитектуры (А. Белехов и А. Петров, Иван Старов, М., 1951, стр. 404.). Русский вкус в архитектуре сказался не только в характере декораций и стен, но и в общем расположении зданий. Дворец в Павловске, созданный великим английским мастером Ч. Камероном, восходит к палладианскому типу (В. Талепоровский, Ч. Камерон, М., 1939; G. Loukomsky, Ch. Cameron, London, 1943; М.Алпатов, Камерон и английский классицизм. - „Доклады и сообщения филологического факультета Московского университета", I, M., 1846, стр. 55.). Его окружает английский парк. Но расположение дворца на высоком холме над речкой Славянкой восходит к древнерусской традиции. Кубический объем здания не подавляет окружающей природы, не вступает с нею в конфликт. Кажется, что он вырастает из почвы, как его купол - из куба здания. Ч. Камерон имел возможность узнать русскую традицию и русские вкусы, когда после прибытия в Россию строил собор близ Царского Села (С. Бронштейн, Архитектура города Пушкина, М., 1940, рис. 146, 147.). Русский классицизм XVIII века предпочитает более свободное расположение архитектурных масс, чем классицизм в других странах Европы. Архитектурная масса его зданий производит более органичное и живое впечатление. Малый Трианон А. Ж. Габриеля образует куб, четкий, уравновешенный и обособленный; изящный карниз отделяет верхний край от пространства. В Дворце Почетного легиона архитектора П. Руссо карниз сильнее подчеркнут, чем купол над ним. Ничего подобного нет в доме Пашкова, созданном в 1784-1789 годах Баженовым. Правда, его изящная декорация напоминает так называемый стиль Людовика XVI (Н. Романов, Западные учителя Баженова.„Академия архитектуры", 1937, №2, стр.16.). Но расположение здания на холме, его стройный пирамидальный силуэт, подчеркнутый боковыми флигелями, стремление кверху его среднего корпуса, наконец, его облегчение благодаря бельведеру (к сожалению, пострадавшему при пожаре 1812 года) - все это, скорее, восходит к традициям народной архитектуры Древней Руси. В западной архитектуре XVIII века можно найти дворцы с бельведерами, но органический рост здания не достигает такой силы 14 выражения, как в здании Баженова и некоторых его соотечественников. Здесь нужно вспомнить еще работы современника и друга Баженова М. Казакова. Его церковь митрополита Филиппа 1777- 1788 годов в Москве всеми элементами своей архитектуры принадлежит палладианскому классицизму: портик, прямоугольные окна и окна с наличниками, наконец, легкая ротонда - все это взято из репертуара классических форм. Но силуэт этого храма, его сходство со ступенчатой пирамидой невольно заставляет вспомнить нарышкинские храмы, которые были перед глазами московских архитекторов и всегда привлекали их внимание. Западные архитекторы предпочитали в своих постройках симметрию или по крайней мере устойчивое равновесие частей. Два идентичных здания на площади Согласия в Париже могут служить этому примером. Наоборот, русские архитекторы этого времени нередко отступали от строгого порядка. Воспитательный дом в Москве, построенный в 1764-1770 годах архитектором К. Бланком, был задуман в духе педагогических идей эпохи Просвещения и соответственно этому имел ясный, рациональный план. Вместе с тем здание сильно вытянуто вдоль набережной Москвы-реки. Гладкие белые стены, над которыми поднимается башня, напоминают монастыри Древней Руси, эти неприступные крепости, расположенные на берегу озер и рек, с белокаменными стенами и башнями на углах. Эти черты придают своеобразие русскому градостроительству XVIII века: в нем меньше упорядоченности, равновесия и симметрии, зато больше чуткости к гармонии между зданием и бескрайними просторами страны и девственной природой, окружающей города. Что касается скульптуры, то Россия в XVIII веке не имела преемственной связи с традицией средних веков, которая во всех западных странах играла большую роль. Однако благодаря усердию профессора Петербургской Академии художеств французского скульптора Жилле в конце XVIII века образовалась целая плеяда русских мастеров. Шедевр Фальконе „Медный всадник" также содействовал развитию вкуса к этому виду искусства. Впрочем, русские мастера не ограничивались подражанием. В своем терракотовом эскизе „Аякс спасает тело Патрокла" М. Козловский, как многие другие мастера его времени, вдохновлялся античной группой „Мене-лай с телом Патрокла" в Уффици. Но в работе русского мастера нет ни следа того вялого и искусственного классицизма, который насаждали тогда в Академии. Напряженное тело Аякса по контрасту к телу его мертвого друга выглядит более сильным. Лепка его подчеркнута. Драматизм положения героя, спасающего друга среди жаркой битвы, носит романтический характер. М. Козловский предвосхищает скульптурные опыты Т. Жерико. Нет ничего удивительного в том, что, в отличие от своих современников, Козловский высоко ценил Микеланджело (В. Петров, Скульптор Козловский.- Журн. „Искусство", 1954, № 1, стр. 31.). Быть может, в осанке его Аякса косвенно отразилось что-то от доблести воинов Суворова, вызывавшей тогда всеобщий восторг, что-то от той веры в человека, которая лежит в основе „искусства побеждать" великого русского полководца. В XVIII веке крестьянский жанр нигде не носил такого своеобразного характера, как в России. Французский живописец Ж.-Б. Лепренс в качестве иностранцапутешественника не замечал жалкого существования русских крепостных. Внутренний вид крестьянской избы в его рисунке Музея изобразительных искусств имени А. С. Пушкина выглядит, как мифологическая сцена в духе Буше. Изба просторна и освещена, как дворцовая зала, и соответственно этому легко и изящно переданы и фигуры ее обитателей. Совсем иное мы находим в рисунках И. Ерменева, русского рисовальщика XVIII века, до недавнего времени почти неизвестного, в настоящее время занявшего едва ли не то же место в русском искусстве, что Радищев в литературе (Об Ерменеве: „Русская академическая художественная школа", М.-Л., 1934; „Литературное наследство", т. XXIXXXX, М., 1937, стр. 385.). (Чтобы понять умонастроение Ерменева, нужно вспомнить, что в бытность во Франции он был свидетелем взятия Бастилии и запечатлел это событие в одном из своих рисунков.) Бедственное положение русских крестьян, нищих, слепых выражено Ерменевым с беспощадной правдивостью. Уравновешенность композиции, лапидарность форм усиливают воздействие этих рисунков, в которых мастеру не пришлось прибегать к приемам гротеска и гиперболизации. Этот художник эпохи 15 Просвещения, в сущности, предвосхитил многое из того, что позднее привлекало к себе передвижников. Его небольшие рисунки выглядят как эскизы к монументальным фрескам. Их сила воздействия превосходит даже эпические образы М. Шибанова в его картинах „Крестьянская свадьба" и „Крестьянский обед" в Третьяковской галерее. Надо полагать, что Д. Дидро одобрил бы портрет крестьянки, точнее, портрет крепостной актрисы графа Шереметьева в русском народном костюме (Третьяковская галерея), так как „общественное состояние" человека в нем очень выпукло выражено. Это создание крепостного художника Ивана Аргунова подкупает глубокой человечностью, какой нередко не хватало светским портретам (И. Данилова, Иван Аргунов, М., 1949; Т. Селинова, И. П. Аргунов. - Журн. „Искусство", 1952, сентябрь-октябрь.). Миловидность молодой женщины, ее душевная чистота - все это предвосхищает крестьянские образы у Венецианова и в романах Тургенева и Толстого. Нужно сравнить этот еще немного робкий и скованный образ крепостной женщины с изящными светскими портретами XVIII века Ф. Рокотова и Д. Левицкого, чтобы измерить глубину той пропасти, которая разделяла тогдашнее русское общество. 16 Художественное значение Павловска (Статья опубликована впервые в „Ежегоднике Института истории искусств Академии наук СССР", М., 1954, стр.201.) 12. Ч. Камерон. "Вольер" в Павловске. 1783.(Charles Cameron. "Voliere" du Chateau de Pavlovsk. 1783.) 13. П. Гонзага. Павловский парк. Конец XVIII в.(Pietro di Gonzaga. Pare de Pavlovsk. Fin du XVHIe s.) 17 15. Клод Лоррен. Утро. Ленинград, Эрмитаж.(Claude Lorrain. Aurore. L"Ermitage de Leningrad.) 16. А. Канава. Надгробная стела Вольпато в церкви Санти Апостоли в Риме. 1808.(Antonio Canova. Stele funeraire Volpato. 1808. Eglise des Saints-Apotres, Rome.) Большинство историков архитектуры видели в Павловске памятник классицизма конца XVIII века, проводником которого в России наряду с другими зодчими принято считать Ч. Камерона. При этом попытки дать историческое объяснение архитектурного 18 своеобразия Павловска подменялись обычно поисками его предполагаемых прототипов в английской архитектуре (G. Loukomski, Charles Cameron, London, 1943, p. 96. Здесь приводятся ссылки на английские аналогии, но нет сколько-нибудь обоснованных историко-художественных выводов из их сравнения. Один старинный автор, Саблуков, длинным перечнем прототипов тщетно пытался доказать, что в Павловске решительно все создано в подражание тем или иным образцам и лишено какой-либо оригинальности (А. Успенский, Императорские дворцы, I, M., 1908, стр. 406).). Между тем на постройках Павловска лежит отпечаток не только личности их создателей; они характеризуют художественное развитие нашей страны в XVIII веке. В художественном образе Павловска сказались искания целого исторического периода и, конечно, ни вкусами заказчиков, ни дарованием исполнителей их воли нельзя объяснить характер Павловска во всем его неповторимом своеобразии. В последней четверти XVIII века в русской культуре замечается брожение идей и художественных направлений. Даже представители наиболее умеренного направления противопоставляли старым эстетическим нормам и представлениям влечение к не тронутой цивилизацией простоте нравов, к выражению в лирике задушевных переживаний и раздумий поэта. В те годы в творчестве целой группы русских авторов настойчиво ставятся вопросы, возникновение которых можно объяснить только обострением общественных противоречий. Отвращение к роскошной и пустой светской жизни приводит поэтов-лириков к воспеванию „убогих хижин" и „шалашей", недовольство современным обществом толкает на путь увлечения сельской природой, и это порождает в поэзии тему „вечера", „тумана" и „лунного пейзажа". Отвращение к холодной, бессердечной рассудочности вызывает к жизни чуткость к личным переживаниям. Наконец, неспособность открыто выражать свой протест питает иллюзию, будто лишь в уединении, в глубине своего самосознания человек может избавиться от горестей и волнений и обрести внутреннюю свободу. Ни в стихах, ни в прозе русских авторов XVIII века эти настроения не нашли себе столь яркого поэтического выражения, как в шедеврах русского зодчества, в частности в павловском архитектурном и парковом ансамбле. В отличие от Петергофа, который строился и перестраивался на протяжении почти целого столетия, и Царского Села, которое создавалось при Елизавете и при Екатерине, Павловск приобрел свои основные черты в течение последних двух десятилетий XVIII века, и хотя последующие годы несколько изменили его облик, все, что ни создавалось в Павловске, создавалось на той основе, которая была заложена в начале 80-х годов. Чарльз Камерон прибыл в Россию уже в почтенном возрасте (В. Талепоровский, Чарльз М., 1939.). В молодости он трудился над изучением и изданием римских древностей одновременно и бок о бок с преобразователем английской архитектуры Робертом Адамом. Правда, Адаму первому удалось приобрести славу на родине. Камерон оставался известен своим соотечественникам лишь сочинением о римских термах, а также архитектурными рисунками, выставленными в Обществе архитекторов. Но это вовсе не означает, что он уступал Адаму и другим своим собратьям по искусству в силе и оригинальности дарования. Камерон, В XVIII веке, когда среди английской знати строительство стало настоящей модой, архитекторам нередко доставляла известность не столько их творческая самостоятельность, сколько деловитость в выполнении строительных работ (Н. Batsford, English Homes and Gardens, London, 1933, p. 28 (о Р. Адаме).). Вот почему даже сходство между Павловским дворцом и более ранним дворцом Р. Адама в Кедлстоне, на которое делались указания в литературе, не решает вопроса о первенстве. Работы Ч. Камерона поэтичнее по замыслу и тоньше по выполнению, чем работы Р. Адама, и потому нужно решительно отвергнуть мнение, что он был подражателем (J. Lees-Milke, The Age of Adams, London, 1947, p. 165.). Видимо, Ч. Камерону мешала в Англии его неуступчивая приверженность партии Стюартов, потерпевших политическое поражение в середине столетия. Лишь приглашение в Россию открыло ему путь к осуществлению своих замыслов. Здесь перед ним оказалось такое обширное поле деятельности, которому могли бы позавидовать и его соотечественники, оставшиеся на родине. Сам Камерон 19 признавался, что работа в Павловске, где все создавалось заново, а не в Царском Селе, где приходилось завершать начатое ранее, доставляла ему наибольшее удовлетворение („Камерон". Сборник статей, ГГ., 1924, стр. 46.). Теперь установлено, что именно в Англии, на противоположном от Эллады краю Европы, уже в середине XVIII века вошли в обращение греческие архитектурные типы и мотивы, вроде периптера, моноптера, простиля и дорического ордера, которые во второй половине века стали достоянием всех школ континента (L.Lawrence, Stuart and Revett. Their literary and architectural careers. - "Journal of the Warburg Institute", 1939, fas. 2, p. 129, tav. 22d, 25d.). В самой Англии они получили известность благодаря ученым архитекторам, издателям классических „увражей". Печать увлечения археологией легла на многие произведения английских архитекторов классического направления: действительно, копии афинской „Башни ветров", реплики памятника Лисикрата или дорических храмов казались в парке какого-нибудь английского лендлорда экспонатами в чуждой им музейной обстановке. Ч. Камерон был широко осведомлен в истории архитектуры, но груз исторических знаний не обременял полета его творческой фантазии. В Италии он был близок к кардиналу Альбани, вокруг собраний которого группировались лучшие художники с И. Винкельманом во главе. Подобно этому археологу-поэту он через античное искусство шел к пониманию жизни и природы в духе передовых общественных идей того времени. Надо полагать, что в новой стране мастер не сразу понял свое призвание. Ему поручили постройку собора в Царском Селе, он выполнил ее в восточном, экзотическом стиле, видимо, рассчитывая, что удовлетворит этим местные вкусы. В ответ на указание на традиции древнерусской церковной архитектуры он сделал новый проект по типу крестовокупольного храма; выстроенный по нему собор может быть назван типичным произведением русского классицизма (С. Бронштейн, Архитектура города Пушкина, М., 1940, стр. 146 147.). Конечно, Ч. Камерон внимательно изучал произведения такого замечательного мастера, как В. Растрелли, возможно, что он знал о работах своих сверстников И. Старова, Н. Львова, закладывавших тогда основы классицизма в России. Архитектурные планы Ч. Камерона осуществляла большая артель строителей, имевшая в своем составе русских мастеров. Все это создавало вокруг Камерона ту творческую атмосферу, к которой не мог быть равнодушен этот чуткий, вдумчивый мастер. Не зная русского языка, Камерон вынужден был изъясняться в России по-английски, поитальянски или по-французски. Однако, надо думать, он понимал русскую архитектурную речь, которая звучала в постройках, созданных его русскими собратьями по искусству. Во всяком случае, все созданное Камероном в Павловске лишь в самых общих чертах похоже на типичные постройки английского классицизма XVIII века. В английских загородных постройках XVIII века, вроде дворца в Хауике архитектора Ньютона или дворца Кедлстон, построенного Р. Адамом, царит строгая, почти жесткая правильность форм, представительность и важность (Н. Batsford, указ, соч., стр. 29.). Наоборот, в Павловском дворце формы более мягкие, теснее связь архитектуры с природой, как это было искони свойственно русскому зодчеству. Заказчики, видимо, высоко оценили замечательного мастера. Но настоящего взаимопонимания между художником и ими не существовало. Его всегда торопили, сердились на него за медлительность. Он был неуступчив в творческих вопросах, стремился подолгу вынашивать плоды своего вдохновения. На этой почве возникали частые размолвки, которые кончились тем, что ведущая роль перешла к помощнику Камерона - архитектору Бренна. Впрочем, это произошло уже значительно позднее. Несмотря на трудности и препятствия, Камерон сумел воплотить в Павловске все увлекавшие его замыслы. На его создания легла печать лирической искренности и теплоты. Архитектура по самому своему характеру лишь в иносказательной форме способна выражать те общественные идеи, которые в публицистике, в философских трактатах и 20 в художественной литературе могут найти себе прямое выражение. Но в основе своей архитектура выражает те же идеи, что и другие виды искусства. Весь Павловск в целом составляет огромный и цельный поэтический мир, и недаром колонна на окраине парка была названа „Конец света". Как бы высоко ни оценивать определяющее значение Камерона в создании Павловска, нужно признать, что все сделанное им в России перерастает рамки его личного творчества. Правда, его постройки в Павловске и его постройки в Царском Селе во многом родственны и отмечены печатью одного „почерка". И все же это не исключает того, что павловские работы Камерона обладают неповторимым своеобразием, позволяющим говорить об особом архитектурном стиле Павловска. По выражению одного автора XVIII века, идиллия - это „поэтическое изображение невинного и счастливого человечества". Свое влечение к естественности и чистоте нравов поэты выражали в стихах, живописцы - красками на холсте. Архитекторы имели возможность воплотить его в камне лишь при строительстве императорских дворцов или дворянских усадеб. В Павловске повсюду отчетливо сквозят черты того „естественного человека", которому он посвящен. Жизнь этого человека должна проходить не в пустых забавах, не в светских развлечениях - в этом существенное отличие Павловска от беззаботнопраздничных дворцов Растрелли. Этому человеку чужды ослепительная роскошь и ошеломляющее богатство. Он умеет находить прелесть в одиночестве, в благородной простоте. Ему чужд мистицизм, влекущий за пределы реального мира. Он живет настоящим, любит и ценит живую, нетронутую природу, но он знает и что такое мечта, воображение, воспоминание. Не следует закрывать глаза на то, что в этом „естественном человеке" были свои слабости: перед художниками, выражавшими эти идеалы, идея гражданского долга вырисовывалась лишь в самых туманных очертаниях. Утопический характер художественного образа Павловска проистекал из несбыточности мечты о совершенстве и счастье. Впрочем, мечта эта приобретала поэтическую реальность, поскольку находила себе воплощение в художественных образах: храмики и беседки среди зеленого ковра лужаек и тенистых рощ выглядели призывом к людям стать достойными этих архитектурных шедевров. Павловск принадлежит к числу тех редких мест, где здания и их убранство, статуи и картины, деревья и аллеи - все скроено по одному замыслу. Недаром Жуковский утверждал, что даже полная луна выглядит в Павловске по-иному, чем на других широтах мира (В. Жуковский, Собрание сочинений, т. II, Спб., 1869, стр. 337.). Одна из причин притягательности Павловска заключается в том, что в нем ничего не режет глаза, не оскорбляет вкуса, все приведено к той внутренней связи с целым, которую принято называть гармонией. При всем разнообразии Павловска прогулка по нему не подавляет зрителя так, как может подавить и утомить прогулка по царскосельскому парку с его огромным дворцом и роскошными залами, диковинно разнообразными павильонами и величественными монументами российской славы. Прогулка по Павловску прежде всего радует чередованием ведущих к одной цели впечатлений, захватывает, как чтение увлекательной книги. В Павловске все обозримо и наглядно, все красоты его раскрываются непосредственно взгляду зрителя. Каждый предмет в Павловске можно рассмотреть со всех сторон, отовсюду он чарует глаз своим совершенством: это касается и дворца, и беседок, и деревьев, и статуй. Каждая часть Павловска развита до степени наибольшей полноты: дворец широко раскрывает свои крылья, деревья свободно раскидывают ветви, статуи ни к чему не прижаты, ничем не стеснены и высятся на открытых площадках или в просторных нишах. Даже кариатиды стоят выпрямленные, словно не испытывая тяжести от своей ноши. Закругленность как выражение совершенства и завершенности каждой части является как бы внутренним законом строения ряда зданий в Павловске: это сказывается и во дворце с его средоточием - круглым купольным залом, и в круглых в плане беседках, и в округлых купах деревьев парка, и, наконец, в центральных площадках „Старой Сильвии" и „Белой березы". Это не исключает того, что планировке 21 Павловска свойственно преобладание „открытых форм". Действительно, как ни завершены отдельные части павловского парка, они не отвлекают его от окружающей живой природы. Взгляд легко переходит от одного предмета к другому, каждое художественное произведение не только радует своим совершенством, но и открывает глаза на то, что его окружает. В связи с этим в Павловске ни в чем не найти резких контрастов, сильно бьющих в глаза эффектов. Это сказалось и в том, как плавно поднимается дворец на холме над рекой, и в том, как постепенно от строгих архитектурных форм дворца и идущей от него прямой липовой аллеи происходит переход к более свободно разбитому парку и лесному массиву. В этом Павловск решительно отличается от Петергофа с его патетическими контрастами белоснежных фонтанов и густой, темной зелени, плоского верхнего сада и эффектного спуска лестниц и аллей к морю. В Павловске нигде не заметно буйной энергии Петергофа, природа его тихая, ласковая к человеку, ему соразмерная, и потому рядом с Павловским дворцом трудно представить себе беспредельную ширь моря или неукротимую мощь пенистых „водометов". В Павловске издавна были сосредоточены ценные художественные собрания: античные мраморы, французские гобелены, ковры, зеркала, фарфор, мебель Жа-коба и Рентгена, картины итальянских мастеров и Рембрандта („Павловск. Дворцы, парки, живопись, ваяние, ткани, фарфор, бронза, мебель", вып. I-IV, Спб., б. г.). Все это обогащало облик Павловска. Но не в них заключается его главное художественное значение. Безмерная щедрость и бьющая в глаза роскошь чужды стилю Павловска; золото, мрамор, хрусталь не выставляются напоказ; решающее значение имеет не ценность материала, а его обработка, мысль, вложенная в него, вкус, наложивший на него отпечаток. Именно в силу того, что в Павловске все приведено в соответствие с раздумьями человека, с его мечтой, здесь могло найти себе применение „искусство иллюзий" замечательного декоратора Гонзаго, которое как бы сглаживает грань между существующим и воображаемым, между действительностью и мечтой, настоящим и будущим. Недаром в Павловске, по образному выражению В. Жуковского, само небо было бы неотличимо от его отражения в зеркале вод, если бы водную поверхность не морщил ветерок и не нарушал обмана зрения. Все это порождает в Павловске особенную нравственную атмосферу. Здесь человек не должен испытывать ни щемящей тоски, как в романтических садах с их руинами и воспоминаниями о невозвратном прошлом, ни потерянности, ни одиночества, которые вызывали в людях XVIII века излюбленные тогда островки с тополями, подобие места успокоения Руссо (А. Курбатов, Сады и парки, Пг., 1916, стр. 578.). Здесь нет и величавой крепостной суровости Гатчинского дворца и парка. Вместе с тем павловские здания не подавляют холодным блистательным совершенством, как здания Дж. Кваренги. Красота выглядит в Павловске приветливо, почти по-домашнему уютно: она не выводит человека из равновесия, но ласкает глаз, служит пищей для ума и воображения. „Все к размышленью здесь влечет невольно нас", - признавался в Павловске Жуковский. Павловский дворец и разбросанные в его парке постройки и беседки восходят к классическим архитектурным типам XVIII века. Ч. Камерон следовал им, как греческие трагики следовали древним мифам, как итальянские мастера Возрождения - веками установившимся типам мадонны. Задачей строителя Павловска было вложить в них новый поэтический смысл, преобразовать их ради создания на берегу Славянки „обители", достойной человека Просвещения. В отличие от классицизма „археологического направления" в Павловске ни одно из зданий не рассчитано на обособленное рассмотрение. Каждое здание поставлено так, чтобы ясны были его связи с другими зданиями, с жизнью, протекающей в нем и вокруг него. В каждой архитектурной детали подчеркивается ее взаимодействие с другими. Камерон утверждал в своей архитектуре неиссякаемое богатство соотношений между ее частями. В этом сказалось не только его намерение избежать подделки под античность, но и стремление сохранить в своих постройках лучшие достижения уже отошедшего в прошлое архитектурного языка Растрелли с его свободным ритмом контуров, мягкой 22 пластикой выступающих и чередующихся с пролетами объемов и богатством внутренних рифм. В замыслы Ч. Камерона входило превращение павловского дворца и парка в такое место, где человек способен найти радость и гармонию в общении с природой. Недаром первоначально средоточием всего ансамбля должна была служить открытая колоннада со статуей бога солнца Аполлона посередине. В соответствии с этим замыслом архитектура Павловска овеяна воздухом, светом, солнцем; ее существенный признак - открытость, легкость, воздушность. Правда, Ч. Камерон и в своей галерее в Царском Селе так широко расставил колонны, как это до него никто не решался делать. Но лишь в Павловске эта черта стала определяющей чертой архитектуры, и каждое здание его воспринимается не столько как самодовлеющая форма, сколько как завершение перспективы, как обрамление вида, как нечто пронизанное светом, пространством, воздухом. Каждую постройку Павловска легко отнести к тому или другому каноническому типу. Однако в пределах этих типов Камерон сохраняет полную свободу. Он не выставляет напоказ, как Н. Леду, свое пренебрежение правилами, традициями. Но он по-своему расставляет акценты: то сблизит колонны, то их раздвинет, то сожмет или выпустит часть ордера - от этого здание приобретает свою выразительность, неповторимый отпечаток личности мастера. Вот почему Павловск может считаться одним из самых замечательных примеров лиризма в архитектуре. В архитектуре Павловска большую роль играет то, что можно назвать „малыми величинами". В отношении к ним Камерон решительно не похож на Дж. Кваренги. Тот придавал главное значение красоте, сразу бросающейся в глаза, сразу покоряющей зрителя. В постройках Кваренги исключительно полно выявлены соотношения „крупных величин", сильные художественные эффекты. Постройки Камерона в Павловске созданы не для восприятия издали, их понимаешь не с первого взгляда, их лучшие качества угадываются только при разглядывании на близком расстоянии, в процессе „замедленного чтения". Нужно настроить свое внимание так, чтобы от него не ускользали самые малые и даже наималейшие детали построек, - только тогда можно по достоинству оценить художественное совершенство построек Павловска. Известно, что Павловский дворец примыкает к распространенному в XVIII веке палладианскому дворцовому типу. Это, однако, не исключает существенных отличий дворца от многих современных ему дворцов классицизма. Английские дворцы XVIII века в большинстве своем отличаются четкой стереометричностью, даже резкостью граней, прямизной кровли с горизонтальным карнизом, обычно не нарушаемой низким куполом. Это придает английским загородным дворцам степенный и строгий городской вид. В противоположность этому возведенный на отлогом холме над Славянкой Павловский дворец как бы вырастает над парковыми постройками и своим куполом действительно венчает весь ансамбль. Его объемы приведены к согласию с очертаниями холма: с ними превосходно гармонируют полузакрывающие фасад купы деревьев. Правда, со времени расцвета древнерусского искусства прошло много веков и за этот период глубоко изменилось все понимание архитектуры, и все же, говоря о местоположении Павловского дворца на холме над Славянкой, нельзя не вспомнить такие памятники, как новгородские храмы или храм Покрова на Нерли, прекрасно „вписанные" в окружающую их природу. При всей близости к своему современнику Дж. Кваренги, Ч. Камерон в понимании архитектурного образа существенно с ним расходился, и это ясно дает о себе знать в Павловске. В лучших дворцах Дж. Кваренги вся сила впечатления создается величественным портиком фасада, все остальное служит как бы нейтральным фоном. Ч. Камерон дает сильнее почувствовать, как равномерно развит во всех направлениях объем дворца, и этому впечатлению содействует то, что огромный низкий купол, господствующий над всем зданием, вырастает из его куба, как, в свою очередь, 23 вырастают из него и портики, как, наконец, дворец поднимается над галереей и боковыми крыльями. В дворцах Дж. Кваренги каждый из двух фасадов обычно служит повторением, зеркальным отражением другого. Даже в его Английском дворце в Петергофе оба портика одинаковы, хотя один из них зажат боковыми крыльями. Наружный и внутренний фасады Павловского дворца достаточно похожи друг на друга для того, чтобы признать их частями одного здания; но выходящий на Славянку портик увенчан фронтоном, колонны стоят теснее и сильнее подчеркнута отвесность, придающая зданию торжественный характер; наоборот, со стороны двора парные колонны образуют ритмический ряд, фасад растянут вширь, портик лишен фронтона, и это теснее связывает его колонны с колоннадой боковых галерей. Свое умение придавать общепринятым формам новый смысл Ч. Камерон показал и в обработке купола. Связать круглый в плане купол с кубическим объемом дворца и особенно с его плоскими портиками было нелегкой задачей. Недаром Ж. Суффло в парижском Пантеоне так и не преодолел этих трудностей: его купол выглядит, как подобие изящного Темпьетто Браманте, водруженное на тяжелое, массивное перекрестье. Камерон вышел из затруднения, сделав барабан своего купола низким и широким, почти как в древнейших русских храмах; ради наибольшего облегчения он окружил его колонками, которые связывают барабан с колоннами портика. Каждая из колонок барабана достигает значительной высоты, но издали они сливаются воедино и образуют подобие балюстрады. Камерон хорошо понимал и высоко ценил красоту стенной глади, но, в отличие от многих мастеров классицизма XVIII века, подвергавших архитектурной обработке только поверхность стены, он расположил окна на боковых фасадах Павловского дворца в глубоких нишах и этим выявил всю толщу стены, ее телесность и силу. Это снова заставляет вспомнить памятники древнерусской архитектуры. В Павловском дворце ясно выражено и преобладание центра, но заметно и выделение двух фасадов, и господство всего здания над округой, и слияние с нею. В его силуэте есть спокойная, внушительная сила, и вместе с тем в обработке частей дают о себе знать изящество и грация. Центральное положение в Павловском дворце занимает круглый Итальянский зал, уцелевший от пожара 1803 года и сильно пострадавший от пожара, устроенного немецкими фашистами при отступлении из Павловска, и теперь восстановленный. Первоначально он служил в качестве столовой, но, задуманный наподобие римского Пантеона круглым в плане с верхним светом, производит торжественное, величавое впечатление святилища. В этом круглом зале все отличается спокойствием и уравновешенностью. Камерон отказался здесь от колонн, но скрытое присутствие ордера сказывается в масштабных соотношениях членений. Всю ротонду опоясывает широкий антаблемент с развитым, нарядно украшенным фризом; он приходится на высоте большого ордера; несколько ниже его тянется более узкий карниз, соответствующий малому ордеру; стоящие в нишах статуи отличаются еще меньшими размерами; градация масштабов делает огромный зал соразмерным человеку. Благодаря нишам в зале наглядно выявлена толща стены, но она лишена чрезмерной массивности, так как отрезки между нишами могут восприниматься и как массивные пилоны и как плоские простенки. Медальоны в простенках, свисая на гирляндах, подчеркивают силу притяжения, и вместе с тем гирлянды сливаются и образуют разорванную волнистую линию, повторяемую арками ниш. В Итальянском зале нет ни одной черты, ни одной формы, которая не была бы приведена в соответствие с другой; вместе с тем каждая частность - и медальоны и кариатиды, даже более поздние декоративные орлы - расположена таким образом, чтобы вокруг нее было свободное поле и чтобы она ни на что не давила, ее ничто не закрывало. Все это создает впечатление спокойного равновесия и одухотворенности. Итальянский зал в Павловске должен быть признан одним из замечательных примеров использования цвета и света в архитектуре. Благодаря верхнему источнику света он погружен в тот прозрачный полумрак, в котором предметы теряют резкую четкость своих очертаний, а камни - свою грубую материальность. Самые темные 24 части - это пролеты второго яруса, самые светлые - это мраморные плиты пола; между этими противоположностями имеется множество промежуточных оттенков. Единству освещения соответствует единство тона темно-пурпурного мрамора в сочетании с серо-стальными и нежно-розоватыми плитами. Согласно старинной описи, в круглом зале стояла голубая мебель, отделанная серебром. Кое-где на стенах поблескивает скупо положенное золото, но оно нигде не сверкает так ослепительно, как у В. Растрелли. Недаром и все настроение этого зала совсем иное: у В. Растрелли царит шумная, чуть грубоватая веселость, архитектура Ч. Камерона погружает человека в тихую сосредоточенную задумчивость. Среди залов Павловского дворца, сохранивших первоначальный облик, выделяется Бильярдный зал. Это скромное помещение несет на себе особенно заметный отпечаток благородного вкуса Камерона. Согласно принятому в конце XVIII века обычаю его стены разбиты широкими прямоугольными филенками, отделенными друг от друга тонкими пилястрами. Сверху стены ограничены греческим фризом с триглифами и розетками между ними. В этом зале ни плафон, ни стены почти не украшены лепными рельефами, в таком изобилии примененными Ч. Камероном в Агатовых комнатах в Пушкине. Все впечатление достигается здесь только рассчитанными пропорциональными соотношениями членений. Одухотворенность архитектурной декорации напоминает лучшие помпеянские росписи так называемого третьего стиля. Примечательно, что пропорции отдельных филенок свободно варьируются соответственно величине различных простенков. Камерон был не только первым строителем дворца, но и первым создателем планировки парка (О. А. Иванова, Павловский парк, Л., 1956 (наиболее полное собрание планов, чертежей и фотографий Павловского парка).). Вокруг дворца она носит довольно правильный характер. Так называемый „Собственный садик" разбит прямыми дорожками на равные квадраты. Со стороны двора от дворца тянется прямая липовая аллея, которая ведет к „Парадному полю". Слева от аллеи находятся так называемые „Круги". Этими частями определяется преобладание архитектурного начала в ближайшем окружении дворца. В остальных частях парка уже при Камероне решающее значение приобрели причудливо извивающаяся река, образуемая ею долина и сложная сеть дорог, тропинок и мостов, пересекающих ее в разных направлениях. Среди зелени павловского парка еще до сооружения дворца Камероном были возведены беседки и храмики. Многие из них, как „Храм дружбы", „Колоннада Аполлона" и „Храм розы без шипов", принадлежат к любимому в то время типу круглого в плане здания. В „Храме дружбы" Камерон оформил ротонду стройными дорическими колоннами. Павильон этот поставлен на полуостровке, образуемом изгибом реки, и обсажен деревьями, создающими как бы второе кольцо, но благодаря своей белизне он и сквозь зелень деревьев привлекает к себе внимание; хотя павильон стоит в низине, от него хорошо виден высоко поднимающийся над ним дворец. В качестве наиболее внушительного по своим размерам сооружения парка „Храм дружбы" больше других связан с дворцом, и вместе с тем своим объемом он образует подобие одного из холмов на берегу Славянки и потому так хорошо „вписывается" в рельеф местности. „Колоннада Аполлона" была перенесена на холм над Славянкой рядом с низвергавшимся вниз каскадом и производила более романтическое впечатление. Вся она более открыта и более овеяна воздухом, чем „Храм дружбы". Ее колонны поставлены в два ряда с расчетом, чтобы статуя древнего бога в перспективе идущих вглубь колонн выглядела так, словно она стоит в базилике. Своеобразие самого маленького моноптера - „Храма розы без шипов" - заключается в том, что его высокий, тяжелый антаблемент покоится не на восьми, а всего лишь на семи колоннах; таким образом, против каждой пары колонн приходится сзади одна колонна, что рождает своеобразный ритм „вперебежку". Нужно припомнить, что большинство круглых храмиков XVIII века, украшавших многие парки Франции, Англии и Германии, так похожи друг на друга, словно выполнены по одному образцу. Наоборот, каждая из павловских построек отмечена печатью то величавой строгости, то изящной нарядности и каждая обладает своим особенным лицом. 25 Павильон „Трех граций" в Собственном садике был выполнен по проекту Камерона несколько позднее. Когда приближаешься к дворцу по круто поднимающейся в гору дороге, павильон „Трех граций" выглядит в сокращении, как классический периптер; на своем высоком цоколе он несколько выдается из ограды, и это подчеркивает его объем. Однако, в отличие от обычных периптеров, павильон „Трех граций" имеет на торцовой стороне шесть, на продольной же всего лишь четыре колонны. Это отступление не сразу бросается в глаза, но благодаря ему выделяется фасад и вместе с тем изнутри весь павильон становится более открытым и связывается с окружающим пространством. Павильон этот только издали кажется замкнутым объемом. Со стороны ограды колонны его выглядят как обрамление для скульптурной группы „Трех граций". Со стороны дорожки, ведущей от дворца, портик вписывается в полуциркульную арку трельяжа. Весь павильон „Трех граций" отличается от „Колоннады Аполлона" стройностью и фарфоровой хрупкостью своих форм. „Вольер" Камерона предназначался для птиц, в них видели воплощение жизненных сил природы. По контрасту к ним боковые павильоны были украшены погребальными урнами. Это противопоставление типично для образа мыслей XVIII века. Камерон исходил в „Вольере" из типа палладианской виллы, его можно назвать „вариацией на тему итальянской виллы" (Ср. „Вольер" Ч. Камерона с виллой А. Палладио (Палладио, Четыре книги об архитектуре, I, кн. 2, М., 1936, стр. 62).). Поставленный под углом по отношению к подъездной липовой аллее, он сквозь деревья сразу открывался глазам своим растянутым фасадом. Благодаря взаимоотношениям между отдельными его частями „Вольер", при всей простоте своих форм и скромности украшений, создает впечатление большого художественного богатства. В нем ясно выражено преобладание среднего, увенчанного куполом павильона над боковыми, и это при небольшом масштабе придает ему некоторую торжественность; вместе с тем мотив среднего павильона с небольшим видоизменением повторяется и в боковых павильонах. Так же многообразно соотношение между колоннами и пилонами разного масштаба. Фасад здания вытянут, но в нем подчеркнут объем выступающих вперед павильонов и свободно стоящих колонн. Внутри „Вольер" со своими чередующимися светлыми и темными помещениями образует сквозную перспективу, которую передал в рисунке В. Жуковский („Шесть видов Павловска", Спб., 1824; Г. Лукомский, Павловск и Гатчина в рисунках поэта Жуковского, Берлин, 1922.). Через открытые галереи прекрасно „просматривается" пейзаж. Наиболее свободным от принятых архитектурных типов чувствовал себя Камерон, замышляя „Елизаветин павильон" на окраине парка, неподалеку от деревни Глазово („Ежегодник Института истории искусств АН СССР", 1954, рис. на стр. 228, 229.). Эту постройку считали архитектурной причудой Ч. Камерона. Сомневались в том, что задумал ее сам Камерон. Между тем именно здесь, на самом краю парка, он воплотил свои идеи так смело, как не решался этого сделать в традиционных портиках и ротондах. В павильоне имеется всего лишь один большой зал, плафон которого был впоследствии украшен изображением неба и склонившейся веткой дерева. С одной стороны к зданию поднимается открытая лестница с крытой площадкой, с другой - полукруглый портик с массивными колоннами, с третьей стороны он украшен двумя тонкими изящными ионическими колоннами. С террасы на крыше павильона открываются виды на округу. Ради этого основного назначения здания Ч. Камерон обнаружил такое пренебрежение к принятым классическим типам, какого не позволял себе никто из его чопорных соотечественников, а из французов разве только один Н. Леду. Впрочем, Ч. Камерон даже и здесь не теряет чувства меры и не выходит за пределы изящного. Есть особенная прелесть в том, как это здание меняет свой облик с различных точек зрения, как свободно лепятся вокруг него пристройки, как чередуются его светлые объемы с темными пролетами, как в ясные дни на его выступающих портиках и их гранях играют солнечные блики и кружевные тени деревьев. При всех нарушениях симметрии павильон сохраняет стройность и законченность. Особенно ясно проявляется лиризм Павловска в ряде построек, посвященных памяти умерших. В создании этих памятников участвовали лучшие русские скульпторы конца XVIII века с М. Козловским и И. Мартосом во главе. „Гении мест", которыми наши скульпторы населили Павловск, пребывают преимущественно в состоянии тихой задумчивости, чуть затронутой светлой грустью. Женщина в широком плаще, 26 склонившись на колени, припала к каменному столбу с погребальной урной - таково надгробие Павла И. Мартоса. Другая женщина оплакивает умершего, между тем как стройный юноша бережно снимает с урны легкое покрывало - таков Памятник родителям тоже И. Мартоса. Другой юноша стоит, задумчиво опираясь на погашенный факел, - таков рельеф памятника Елене Павловне (Там же, рис. на стр. 223.). Женщина в легкой тунике возводит глаза к небу, в то время как крылатый юноша, благоговейно опустившись на колено, пытается удержать ее на земле, - эти фигуры И. Мартоса украшают памятник Александре Павловне. Двое кудрявых юношей с огромными крыльями за плечами преклонили колени и молитвенно сложили руки - М. Козловский украсил ими алтарь дворцовой церкви. Во дворце можно было видеть и другие статуи М. Козловского: одна изображала мальчика на скале с остановившимся в недетской задумчивости взглядом, другая - крылатого бога, оставившего свои шалости и коварство, утомленного и предающегося сладким сновидениям („Амур"). В Тронном зале кариатиды И. Мартоса поддерживают тяжелый антаблемент - это величавоспокойные, могучие женщины, погруженные в раздумье. Разбивка Павловского парка была начата еще Ч. Камероном (Обстоятельное рассмотрение планировки Павловского парка см.: М. Коржев, Павловский парк. - „Проблемы садово-парковой архитектуры", М., 1936, стр. 189.). Но его истинным создателем следует считать П. Гонзаго, вступившего в свою роль в 1792 году. Можно заметить некоторые различия между частями парка, созданными при Ч. Камероне, и частями, созданными при П. Гонзаго. В первых более заметную роль играют архитектурные сооружения. Эти оформленные Ч. Камероном виды парка порой напоминают классические пейзажи Клода Лоррена. С чуткостью подлинного поэта природы он угадывал силы, как бы заложенные в самой местности Павловска на отлогих берегах извилистой Славянки. Там, где в парке имелась возвышенность, он ставил павильон или памятник, и тогда холм под ним служил постаментом. В том месте, откуда может открыться красивый вид, он разрежал зелень, отсюда глаз радуют другие постройки, вписанные в живописные панорамы. В этих частях парка главная роль принадлежит архитектуре. На долю Гонзаго досталась обработка нетронутого лесного массива, ему приходилось не столько заниматься насаждениями, сколько „изымать лишнее", пролагать в естественном лесном массиве дороги, тропинки и просеки. Вместе с тем парковые работы П. Гонзаго приобрели более широкий размах. Известно, что П. Гонзаго приехал в Россию в качестве театрального декоратора. В Павловске он проявил себя в области декоративной живописи, в росписи Галереи и в выполнении перспективной росписи стены, видной из окон Библиотеки. Зрителей издавна останавливало мастерство П. Гонзаго, создавшего на плоской стене обманчивое впечатление глубины. Он был не только умелым перспективи-стом, но и тонким художником, поэтом кисти. Архитектурным фантазиям П. Гонзаго обычно чуждо то эффектное нагромождение невиданного и небывалого, которым блещут декораторы барокко, вроде Д. Валериани. Своими росписями П. Гонзаго не „разрушает" архитектуры, как это делали мастера рококо, покрывая стены зеркалами и живописными панно. Декоративные росписи П. Гонзаго составляют всего лишь естественное продолжение архитектурного пространства. В них можно видеть стройные колоннады, широкие пролеты арок и окон, лестницы, балюстрады, кассетированные потолки - подобие того, что и в самом Павловске повсюду окружает зрителя. Но в живописи эти мотивы предстоят очищенными от всего случайного, пронизанными светом и воздухом и возведенными в степень радующего глаз совершенства. Сходные принципы были положены Гонзаго в основу Павловского парка. П. Гонзаго не насиловал природу, как А. Ленотр, с его пристрастием к строгому порядку, не заставлял ее превзойти себя, как это делали создатели итальянских парков эпохи барокко. Но Гонзаго не был также поэтом элегических настроений, подобно создателям северных романтических парков с их навевающими грусть руинами. Он полюбил природу и растительность тех краев нашей страны, где находится Павловск, узнал, что может приняться на ее почве, и поэтому некоторые его парковые насаждения почти не отличимы от девственной природы с ее соснами, березами и осинами. 27 Вся долина Славянки была засажена, и в ней были проложены дорожки с расчетом, чтобы южный, более высокий берег служил местом, откуда хорошо виден северный берег, обычно освещенный дневным солнцем, с кустарниками, подлеском и замыкающими перспективу высок имидеревьями. „Парадное поле", плац Павла, заброшенный после того как император перенес военное учение в Гатчину, был превращен Гонзаго в живописную лужайку. Деревья стоят группами, образуя пышные букеты, раскидистые дубы высятся поодиночке и, ничем не теснимые, разрастаются вширь своими круглыми купами; серебристые ивы чередуются с пушистыми пихтами, из-за раскидистых лип выглядывают островерхие зелено-бархатные ели. Деревья группами отдаляются от лесной чащи или сливаются с ней. Лужайки открываются между деревьями либо служат фоном для них. Кто бывал в Павловске осенью, знает, какое дивное зрелище представляет собой его парк, когда начинают желтеть и краснеть различные его древесные породы. В той части Павловского парка, где прямая дорога тянется от „Розового павильона" до самого его края, к „Белой березе", Гонзаго решил ограничить свою палитру скромными красками обычных на севере деревьев - берез и сосен. По краям дорожки стоят редкие, как бы случайные деревья; они не образуют сплошного ряда, как обычно аллеи XVIII века, и поэтому не закрывают видов по бокам, но служат всего лишь их обрамлением. Прогулка по этой дороге сопровождается богатой сменой впечатлений; взору то открываются далекие просторы лугов, то вперед выступают группы деревьев, то вид закрывают сплошные лесные массивы. Дорога завершается круглой поляной, на которой вокруг высокой кудрявой березы стоят в кружок двенадцать берез, составляющих своеобразный белоствольный хоровод. В Павловске постоянно вспоминаются слова Жуковского: „Что шаг, то новая в глазах моих картина". Действительно, есть нечто возвышающее в том богатстве зрительных впечатлений, которым прогулка по Павловскому парку одаряет посетителя на каждом повороте дорожки. Нечто приветливое проглядывает в каждой полянке, нечто влекущее есть в просветах среди деревьев, нечто бодрящее в том, что глазу не приходится самому выискивать среди чащи зелени ритм и порядок, он получает их прямо от художника. И если французский писатель XVIII века Сен Мор признавал, что Павловск „отвечает всем настроениям души", то это в первую очередь относится к его парку. П. Гонзаго проявил в Павловске свое великое искусство чародея сцены, несравненное владение мастерством иллюзии. Многое выглядит так, как бывает в лесу, в тех редких краях, куда не ступала человеческая нога, где деревья были предоставлены естественному росту, и вместе с тем многие уголки прекрасны, как в живописной картине, хотя деревья не написаны на холсте, а представляют собой настоящие деревья, ветер шелестит их листьями, и ничто не мешает человеку войти в картину и этим как бы сделать шаг вперед на пути к блаженству. В конце XVIII и в начале XIX века в Павловске имели возможность проявить себя архитекторы В. Бренна, Тома де Томон и К. Росси, которые, отступая от Камерона, внесли в облик Павловска новые черты. Боковые крылья, пристроенные В. Бренной в 1798-1799 годах к дворцу Ч. Камерона, придали ему более замкнутый, крепостной характер на манер Михайловского замка, но существенно не обогатили его первоначального замысла. После пожара 1803 года Большой тронный зал, зал Мира и Войны и многие другие залы были украшены В. Бренной богатой, по-римски натуралистической, перегруженной трофеями лепниной, и она также отличается от первоначальных строгих и изящных арабесок Ч. Камерона. В парке В. Бренна построил в 1799 году „Музыкальный павильон". Достаточно сравнить его замкнутый и слитный объем с легким „Вольером" Ч. Камерона, чтобы признать, что и здесь В. Бренна существенно отступил от своего предшественника. Еще резче выступает новое в более поздних работах молодого К. Росси. Как ни превосходен сам по себе этот мастер, его постройки выглядят в Павловске чем-то чужеродным и от этого значительно проигрывают. В построенной К. Росси над галереей Гонзаго Библиотеке (1823) бросаются в глаза ее чрезмерная тяжеловесность, неуместная торжественность, холодная гладь стены, резко противостоящая темным пролетам. Плохо вяжутся с 28 архитектурным обликом Павловска дорические колонны Николаевских ворот К. Росси (1826) с водруженным на них огромным орлом. К архитектуре все более предъявляется требование служить прославлению императорской власти, и поэтому В. Бренна, а позднее и К. Росси, все чаще оглядывались на архитектурные образцы императорского Рима. Среди отступающих от стиля Павловска построек наиболее значительным следует признать Мавзолей супругу-благодетелю (1805-1806). Созданный Тома де Томоном, этот мавзолей решительно контрастирует с Памятником родителям, построенным по проекту Камерона. У Ч. Камерона мы находим приветливо открытое пространство ниши, величаво-простую и ясную композицию, дорические колонны, мягкую лепку форм. Мавзолей Тома де Томона производит замкнутое, суровое и даже мрачное впечатление. Его глухие боковые стены должны подчеркивать отрешенность мира умерших от мира земного. Гранитные, гладко полированные розовые колонны противопоставлены русту стен, и потому все здание лишено цельности построек Ч. Камерона. Трагические маски с черным оскалом открытого рта повторяются в метопах с той настойчивостью, которой не позволяли себе античные мастера. В пропорциях здания нет свойственной произведениям Ч.Камерона мягкости. Своей суровой простотой и жесткостью деталей мавзолей Тома де Томона скорее похож на архитектурные образы Н. Леду. Спрятанный в стороне от главных аллей, в самой глухой части парка, среди высоких розовоствольных, как и колонны его, сосен, мавзолей вносит нотку мрачной тревоги в общее смягченное настроение Павловского парка. Его напряженный романтизм противостоит элегичности Павловска. В те самые годы, когда облик Павловска подвергался существенным изменениям последующими постройками и переделками дворца, его художественная ценность приобретала все более широкое признание в глазах русского общества. Павловск стал „духовной отчизной" поколения поэтов-карамзинистов. Вот почему проникновенные слова В. Белинского об историческом значении поэзии В.Жуковского, „как о столь же необходимом, сколь и великом моменте в развитии духа целого народа", помогают найти место и Павловску в истории русской художественной культуры (В. Белинский, Рецензия на книгу Н. Полевого „Очерки русской литературы". - „Отечественные записки", т. VIII, 1840.). В начале ХТХ века в Павловске появились Н. Карамзин, В. Жуковский, Н. Гне-дич, И. Крылов. В. Жуковский был первым русским автором, который в стихах воспел Павловск, его особенную, им верно угаданную красоту. В меру своих живописных способностей он пытался зарисовать свои впечатления. В альбом, хранившийся в „Розовом павильоне", И. Крыловым была собственноручно вписана одна из его поэтических басен - „Василек". Все это относится, правда, уже к позднейшему периоду существования Павловска, когда выстроенный А. Воро-нихиным „Розовый павильон" стал местом, где собиралось общество литераторов. Все они чувствовали себя в Павловске, как в родной среде. Это особенно ясно выразил один из писателей этого направления, переводчик „Ночей" Юнга, С. Н. Глинка, восхищенно отметивший в Павловске „вместо блесков роскоши и вычур моды" „очаровательный вкус и благородную простоту". Это определяет и своеобразное место, занимаемое Павловском среди наших загородных дворцов XVIII века. Петергоф, хотя и достраивался при Елизавете, сохранил значение памятника Петру и всей славной петровской поре; недаром М. Козловскому выпала на долю честь украсить его образом российского Самсона. Сооруженный на берегу Балтийского залива, Петергоф всем масштабом своей архитектуры и обширного парка как бы соразмерен морским просторам. В Петергофе, где, по словам Г. Державина, „с шумом в воздух бьют стремленья водоточны", в самом неустанном и стройном движении водной массы заключена идея усмирения стихии великим преобразователем. Царское Село приобрело другой смысл и сложилось в иные формы. Царскосельский дворец В. Растрелли - это памятник зенита российской дворянской державы XVIII века; здесь царят роскошь и блеск, величие и радость славы, то беззаботное веселье, на смену которому в конце столетия явились идеалы 29 Просвещения, воплощенные Ч. Камероном в его классической Галерее, с ее бюстами мудрецов и героев. В Царском Селе вода находится не в движении, не беспредельна, как в Петергофе: она расстилается обширным, но обозримым из дворца тихим озером, и только разбросанные по его берегам и островкам монументы „екатерининским орлам" вызывают воспоминание о славе русского оружия. Гатчина, первоначально дворец всесильного фаворита, потом не угодного престолу наследника, была задумана как вилла-крепость, и в годы, когда на Западе заколебались алтари и троны, она, с ее непривычными у нас и так и не привившимися башнями и амфитеатром, приобрела смысл грозной Бастилии; даже со стороны парка гатчинская твердыня отделена от озера тяжелой каменной набережной и сохраняет суровый крепостной облик. Павловский дворец - это последний в России императорский дворец крупного исторического и художественного значения. И вместе с тем он заметно приближается к типу рядовой дворянской усадьбы. Павловск создан не для балов, не для торжественных приемов, но для одинокого, погруженного в думы человека, и потому вода в Павловске - это „Славянка тихая", которая своим извилистым течением ведет гуляющего вдоль берега, пробуждает в нем потребность идти на поиски чего-то, хотя и несбыточного, но прекрасного. В Павловске скрестились настроения „ночной поэзии" XVIII века, которая оставляла человека наедине с самим собой, и идиллической поэзии с ее светлыми образами минувшего счастья. В Павловском парке картины радостной природы, зеленые лужайки чередуются с надгробными памятниками. Пробуждая в людях мысли о смерти, они навевают светлую грусть. В поэзии Г. Державина эпикурейская привязанность к жизненным утехам резко противостоит темному страху смерти. В отличие от этого поэзия Павловска должна помочь человеку увидеть в жизни не одно лишь мимолетное и преходящее, победить страх смерти любовью к близким и признанием их посмертной славы. В развитии отдельных национальных художественных школ историки искусства до сих пор придавали чрезмерное значение архитектурным стилям. Между тем даже в период господства и повсеместного распространения стилей, вроде классицизма, их проявление в различных странах несло на себе печать национального своеобразия. В этом нетрудно убедиться путем сравнения павловских построек с современными им и сходными по типу постройками Англии, Франции и Германии. Было уже отмечено, что архитектурный образ Павловского дворца не находит себе полной аналогии на родине Камерона с ее чопорными представительными дворцами (М. Алпатов, Камерон и английский классицизм. - „Доклады и сообщения филологического факультета Московского университета", I, M., 1946, стр. 55.). В Павловском дворце больше простоты и ясности форм, того органического роста, который всегда был присущ лучшим памятникам русской архитектуры. В „Храме любви" архитектора Мика в „Малом Трианоне" преобладают грациозное, кокетливое изящество и римская сухость форм; в аналогичных павловских моноптерах формы сочнее, в них больше эллинской мягкости, позднее ставшей достоянием русского классицизма начала XIX века. Декоративное убранство Бильярдной прямоугольными филенками находит известную аналогию в интерьерах Версаля и Фонтенбло времени Людовика XIV. Но во Франции царят филигранная обработка деталей, мелкая профилировка, впечатление хрупкого изящества - в Павловске больше простоты, естественности, ясности и свободы. Эти расхождения нельзя считать случайными. В них выступают коренные отличия между классицизмом в России и на Западе. Недаром наиболее существенные черты Павловска получили дальнейшее развитие в русском классицизме, особенно в его московском варианте. Недаром весь павловский ансамбль послужил образцом, которому в более скромных размерах следовали строители русских усадеб начала XIX века с их липовыми парками, храмиками дружбы, домами с колоннами, заросшими прудами. 30 К истории русского надгробия XVIII века (В основе статьи лежит доклад, прочитанный на научной сессии Московского университета в 1945 г. Статья опубликована впервые в кн. „Omagiu lui George Oprescu", Bucuresti, 1960, p. 13-22.) 16. А. Канава. Надгробная стела Вольпато в церкви Санти Апостоли в Риме. 1808.(Antonio Canova. Stele funeraire Volpato. 1808. Eglise des Saints-Apotres, Rome.) 17. А. Канава. Надгробная стела эрцгерцогини Христины Шведской в Церкови августинцев в Вена. 1795 -1805.(Antonio Canova. Le tombeau de Farchiduchesse Christine. 1795-1805. Eglise des Augustins de Vienne.) 31 18. И. Мартос. Надгробие М. Собакиной. Мрамор. 1782. Москва, Музей Академии строительства и архитектуры СССР.(I. Martos. Stele funeraire de M. Sobakina. Marbre. 1782. Musee d"architecture. Moscou.) Новому времени достался в наследие тип средневекового надгробия с изображениями умерших, лежащих в саркофаге. В средние века они благочестиво ожидали судного дня. Итальянские мастера XV века сообщают им больше умиротворенности (P. Schubring, Das italienische Grabmal der Renaissance, Berlin, 1904; E. Panovsky, Tomb Sculpture, Princeton, 1964.). Они дремлют блаженным сном праведника, как св. Урсула в известной картине Карпаччо. Впрочем, полуциркульная арка, плита с надписями и гербами придают надгробиям XV века характер торжественности. Ниша напоминает триумфальную арку, под сенью которой итальянские князья и гуманисты надеялись обрести бессмертие. Ясность, соразмерность и обозримость форм, равновесие горизонталей и отвесных линий придают этим гробницам спокойствие и безмятежность. Глубокая тревога при мысли о смерти впервые прозвучала в знаменитых гробницах Медичи Микеланджело (Ch. Tolnay, Michelangelo, III. - „The Medici Chapel", Princeton, 1948.). Первоначально, по замыслу художника, умершие должны были покоиться лежа, потом они были посажены в нишах и противопоставлены фигурам времен дня; это помогло Микеланджело полнее выразить в камне свою печаль о тленности земного. Особенной напряженности достигает настроение печали во французских надгробиях XVI века. Образу умершего в парадном одеянии, порой гарцующему на коне, памятнику его славы противопоставляется внизу изображение его простертого трупа, обнаженного, отощавшего, нередко с признаками разложения. В этих северных надгробиях можно видеть нечто подобное тем „Прениям живота и смерти", которые, начиная с позднего средневековья, появляются в литературе. Еще Петрарка писал о том, как безжалостная смерть преследует любовь, как посмертная слава героев побеждает самую смерть и, наконец, как всесокрушающее время побеждает славу. Образ смерти в борьбе с другими силами выражен в надгробных памятниках барокко с крайней степенью заостренности (Weber, Des Todes Bild, 1923.). Обычно надгробие увенчивает коленопреклоненная фигура молящегося умершего; его оплакивают и прославляют добродетели. Совсем внизу чернеет 32 полузакрытый драпировкой могильный мрак, из которого выглядывает изображение скелета с песочными часами. Пышное убранство этих надгробий делает их похожими на окаменевшие катафалки. Ясный уравновешенный характер надгробий XV века сменяется порывистым движением (A. Chastel, L"art et le sentiment de la mort au XVIIe s. - „Le XVIIe siecle", 1957, 36-37, p. 287-293.). Сумрак ниши уводит глаз зрителя в глубину; фигуры выпирают из ниши; но умерший поднимает взор в полукупольное пространство храма. Эти надгробия XVII века звучат торжественно, как надгробные проповеди Боссюэ. Знаменитый парижский проповедник сочетает в них суровое назидание с трогательными выражениями личных чувств. По удачному выражению одного французского автора, эти надгробия „доносят до неба величественное свидетельство о нашем ничтожестве" (E. Michel, Histoire de 1"art, vol. VI, 2, p. 628.). Отголоски этих настроений можно найти во Франции в XVIII веке в стихотворных одах на смерть Ж.-Б. Руссо. Но проповедник, напоминая о всесилии смерти, призывал к покаянию, поэт, рисуя свои мрачные картины, зовет к наслаждению. Эпикуреец XVIII века следовал древним, которые украшали застольные чаши скелетами, чтобы гости воспользовались радостями жизни. Россия не знала надгробий барокко, но Г. Державин откликнулся на эти темы. Напрасно упрекали его в малодушном страхе перед смертью. Правда, он видит ее бледную, с блистающей косой, явственно слышит надгробные клики, но он верит, что дух умершего воспарит в селения блаженства, он помнит, что после гибели героя остается его слава, и даже при виде „отверзтого гроба" на том самом месте, „где стол был яств", в самых дверях вечности поэт не забывает о сладостях и утехах жизни. В середине XVIII века на Западе стали раздаваться голоса против патетики барокко. И. Винкельман, Г. Лессинг и другие открыли красоту классических надгробий (G. E. Lessing, Wie die Alien den Tod gebil-det. - Werke, V, 1769, S. 645.). Их привлекало в древних памятниках невозмутимое мужественное спокойствие людей перед лицом смерти. Теперь мы знаем лучшие образцы аттических надгробий V века (H. Diepolder, Die attischen Grabreliefs des VI. und des IV. J., 1931; K. Johansen, The Attic Grave-Reliefs of the Classical Period. An Essay in Interpretation, Copenhague, 1951.). В отличие от надгробий средневековых и нового времени они очень имперсональны, в них не было портретов. Представлены сцены прощания живых и умерших или их свидания, которые своим сдержанно-грустным настроением должны навести на мысли о смерти. Самое место действия точно не определено: стелы обозначают и дверь перед могилой и ствол древа жизни и соответственно этому в них нет ни движения вглубь, ни движения вперед. Людей нового времени особенн® привлекает в античных надгробиях, как и в древних эпитафиях, возвышенно-спокойное отношение к смерти. Ни воплей отчаяния, ни тщетных надежд на личное бессмертие. В надписях только утверждается сущее. „Много я пил, ел и хулу возводил, - говорит о себе один поэт, - ныне лежу в земле". О другом умершем сказано еще меньше: „Он умел песни слагать и за вином не скучал". Оставшиеся в живых не проливают напрасных слез: „О тебе я не плачу - в жизни ты много узнал и радостей и печалей". Умершие, со своей стороны, испытывают только одно желание, чтобы о них не забывали живые: „Украсьте могилу мою цветами, и пусть пастух оросит ее молоком козы". В знаменитой переведенной Пушкиным эпиграмме о флейтисте Феоне умерший запросто обращается к прохожему: „Почти меня словом привета, скажи мне здравствуй, Феон". На рубеже XVIII и XIX века вопросу о погребении умерших уделяют внимание деятели французской революции (Mathiez, Les origines des cultes revolution-naires, 1904, p. 30.). Они видят в заботе о погребении средство сохранения памяти о великих людях среди потомства. В начале XIX века итальянские поэты У. Фосколо и Пиндемонте посвящают гробницам стихи (Van Tieghem, Le Preromantisme, 1930, p. 188.). Еще несколько раньше Х.-В. Глюк в музыке, Андре Шенье в лирике напоминали о воззрениях древних на смерть. Опера „Орфей" - это как бы звучащее в певучих мелодиях мраморное надгробие; здесь и горестный плач о разлуке, и радость свидания, и в мягких закругленных кадансах - тоска о невозвратной утере любимой. В своих элегиях А. Шенье развивает тему античных эпитафий. Впрочем, и в интонациях Орфея и в стихах французского поэта больше страстного порыва, чем в надгробиях древности. 33 А. Канова застал еще древний тип величественного надгробия барокко и следовал ему в своих памятниках римских пап („Memorie di A. Canova scritte da A. D"Este", Firenze, 1864; Meyer, Canova, Berlin und Leipzig, 1898; E. Bassi, La Gipsoteca di Passage. Sculpture e dipinti di A. Canova, Venezia, 1957.). Но в начале XIX века в надгробии Вольпато и в ряде других своих произведений он делает попытку возрождения греческой стелы. Его заслугой было то, что он обрел в ней древнюю простоту. Избегая патетики барокко, он вместе с тем как бы избавлялся от страха перед смертью, который так мучил человека нового времени. При всем том теперь, по прошествии многих лет, бросается в глаза, что в стелах Каковы отсутствует драгоценное свойство древнегреческих надгробий: состояние сдержанной печали и нежности. В стеле Вольпато прозаически точно передано, как перед увитым цветами бюстом умершего сидит девушка и, склонив голову, горько оплакивает его, действительно только его и никого другого. И хотя девушка эта должна олицетворять Дружбу, это просто миловидная женщина, и в связи с этим все изображение носит жанровый характер. Прозаизм усиливается и самим характером рельефа. В древнегреческих стелах равноголовие (изокефалия) позволяло художникам заполнить фигурами все поле и этим как бы отождествить фигуры с самой стелой. Канова строит рельеф, как картину, и потому пространство вокруг фигур воспринимается, как пустота, и этим ослабляется архитектоника самой стелы. Рельефу Кановы не хватает также певучей музыки плавных контуров греческих стел, которая сливает жесты фигур в единое, трепетное выражение дружбы. Четкая, сухая проработка тканей у Кановы делает рельеф итальянского мастера более похожим на римские памятники эпохи Августа. А. Канова посвящал небольшие стелы преимущественно близким друзьям. Наибольшую славу ему доставила огромная гробница Христины в Вене. Современники ставили в особую заслугу итальянскому мастеру, что он ввел в надгробие действие: группа плакальщиц несет прах умершей в погребальной урне, несчастные, облагодетельствованные умершей, участвуют в печальном шествии; гений смерти, опираясь на спящего льва, задумчиво восседает у гробового входа. Хотя все протекает в замедленном, плавном ритме, а фигуры в их тяжелых плащах скопированы с античных рельефов, Канова не избегнул типичного для барокко драматического контраста. Вечной славой окружен образ умершей в медальоне, возносимом к небу. Могильным ужасом веет от пролета дверей, ведущих в темное царство смерти. Поскольку рельефные фигуры превращены в круглые статуи, все выглядит, как пантомима, плакальщицы - как статисты, а обряд погребения пугает своей осязательностью, как испанская цветная скульптура XVII-XVIII веков и более поздний „Памятник мертвым" Бартоломе. Творчество Каковы получило всеевропейскую известность. Но одновременно с ним над той же задачей трудились и французские и немецкие мастера. „Марат" Л. Давида это, в сущности, выполненное красками надгробие; в сильном лапидарном образе смерть героя выглядит как нечто страшное, жестоко непоправимое, и в этом классик Давид далеко отходит от античности (М. Алпатов, Этюды по истории западноевропейского искусства, М., 1963, стр. 321 („Марат" Давида).). В надгробии графа Марка работы Г. Шадова, увешанном гирляндами, украшенном повествовательными рельефами с фигурой мирно дремлющего на смертном одре юноши, много чувствительности, которая тоже чужда величавой простоте древних (G. Pauli, Die Kunst des Klassizismus und der Romantik, PropylaenKunstgeschichte, XIV, Berlin, 1925, Taf. 276.). Русские скульпторы конца XVIII века - М. Козловский, Ф. Гордеев и особенно И. Мартос - создали немало надгробий (H. Коваленская, Русский классицизм. Живопись. Скульптура. Графика, М., 1964.). К числу лучших русских памятников этого рода принадлежит раннее произведение И. Мартоса - надгробие М. П. Собакиной 1782 года (А. Ромм, Русские монументальные рельефы, М., 1953.). Основные мотивы его не были придуманы И. Мартосом. Гений с факелом постоянно встречается в конце XVIII века; русский мастер мог взять его у Гудона, который был известен в России (L. Reau, L"CEuvre de Houdon en Russie. - „Gazette des Beaux-Arts", 1917, p. 136.). Фигура женщины идет от изображений добродетелей, оплакивающих умершего. Розы на могиле - это традиционный поэтический образ: поэты издавна сравнивали усопших женщин с увядшими розами. Пирамида на фоне отдаленно напоминает пирамиду Цестия в Риме, ею вдохновлялся не только один 34 Мартос. Наконец, медальон с изображением умершей можно видеть и на гробнице Христины и на многих других. При всем том надгробие Мартоса должно быть названо вполне оригинальным произведением. Примечательно прежде всего, что небольшой по размерам надгробной плите русский мастер сообщает такую содержательность и значительность, каких Канова достигал только в огромных сооружениях. Мартос счастливо избежал патетики надгробий барокко, которая в XVIII веке приобретала черты пустой и трескучей риторики. Но он далек и от той назидательности, которая проглядывает у Кановы в памятнике Христины. В надгробии Собакиной, в сущности, ничего не происходит. В нем с большой полнотой выражена душевная сосредоточенность людей, собравшихся вокруг могилы. Оставаясь в рамках своей темы, Мартос наводит зрителя на раздумья о судьбе всего земного, пробуждает в нем грустные воспоминания о невозвратном прошлом. Сила образа Мартоса - в поэтическом выражении чувства, в естественности, с которой и зритель переходит от частного к общему. Рассмотрим внимательнее отдельные фигуры и их взаимоотношения. Девушка, олицетворяющая Дружбу, у Кановы повернута лицом к усопшему, чуть не поклоняется его герме. Наоборот, женщина у Мартоса охарактеризована более сдержанно. Она лишь рукой касается могильного камня; сама она отвернулась, склоняет голову, состояние скорби вызывает в ней потребность углубиться в себя. Юный крылатый гений исполнен того же чувства благоговения, но мысли его совсем о другом. Трудно утверждать, что он рыдает или что глаза его полны слез; безусловно лишь то, что он возводит их кверху. Для людей XVIII века этот взгляд означал, что юноша даже в этот горестный час не утратил надежды и что ищет он тень усопшей не во мраке подземного царства, а в светлой обители неба. В эти не выразимые словами, бессловесные, но многозначительные взаимоотношения женщины и юноши включен и образ умершей. Она не тоскует, не плачет, не молится. Ее профиль, как в древней медали, выражает блаженное спокойствие, и даже традиционная улыбка портретов XVIII века на ее устах выглядит как знак наконец-то обретенного душевного покоя. Когда Мартос создавал свое надгробие, на российском Парнасе еще звенела громкозвучная лира Державина. Между тем Мартос чуть не на двадцатилетие предвосхищает настроения, которыми дышит поэзия Жуковского. Павловск был тогда одним из тех мест, где русская скульптура вдохновляла нашу юную поэзию. Творчество Жуковского открывается переводом кладбищенской элегии Грея. Мысли о смерти занимают в его поэзии большое место. Смерть не вызывает в нем ни беспокойства, ни страха, ни ужаса, ни жажды наслаждений. Мысли о смерти порождают в нем то состояние меланхолии, которое сам поэт считал „ни горестью, ни печалью", а „оттенком веселья в сердце печального, оттенком уныния на душе счастливого". В зыбких, трудно передаваемых прозой выражениях Жуковский говорит о милых сердцу утратах, тоскует, вздыхает, но никогда не предается отчаянию, всегда чего-то ждет, на что-то надеется. „Блаженство наша цель: когда мы к ней придем, Нам провидение сей тайны не открыло. Но рано ль, поздно ли мы радостно вздохнем: Надеждой не вотще нас небо одарило". В идиллии „Теон и Эсхин" древний мудрец сидит перед гробницей друга безмолвный, сосредоточенный, погруженный в раздумья, со скорбным, но ясным взором, он ждет последнего часа. В этом „стихотворном надгробии" Белинский увидел поэтический ключ всей поэзии Жуковского. Критик признал его философию отречения и самоуглубления истинной лишь наполовину. „Есть для человека еще великий мир жизни, - замечает он, - мир исторического созерцания и общественной деятельности". Вместе с тем Белинский прекрасно понимал огромную роль поэзии Жуковского, признавал, что тот „дал русской поэзии душу и сердце", познакомил ее с таинствами страдания, с высокими стремлениями. К этому можно прибавить, что в раскрытии души в русском искусстве сыграл свою роль и Мартос. 35 Мы привыкли считать Жуковского переводчиком, современники называли Мартоса русским Кановой. Между тем в своих переводах Жуковский был всегда творцом - поэтом. Шиллер заключает свое стихотворение о гибели Трои призывом: „Завтра мы этого уже не сможем сделать, потому дозвольте нам жить сегодня". В сущности, отчаяние приводит его к эпикурейству. Жуковский вкладывает иной жизненный смысл в две заключительные строчки своего перевода: „Спящий в гробе, мирно спи. Жизнью пользуйся живущий". Страх смерти, ужас перед небытием - верный спутник крайнего индивидуализма - все более заявлял о своих правах в XIX веке. Напрасно Шиллер призывал думать о Всеобщем, чтобы смерть не казалась такой страшной. Он сам признавался, что гений смерти с погасшим факелом в действительности не так прекрасен, как в произведениях искусства. Байрон говорит о смерти любимой с холодной безнадежностью. Гюго не может вымолвить слова о смерти дочери, и только через три года из его уст раздаются раздирающие крики: „Почему ты отнял ее?" - вопрошает он бога, бунтуя, призывая смерть, отворачиваясь от земного. Русская поэзия и русское искусство конца XVIII-начала XIX века проникнуты более мужественным настроением. Разница только в оттенках, но в искусстве оттенки решают все. Свое послание к умершей Тизбе Байрон заканчивает мольбой, но в горести своей не очень верит в ее исполнимость: „Но если ты в ином краю, Где обитает совершенство, То утоли тоску мою Частицей твоего блаженства!" Совсем по-иному звучит последний призыв Пушкина в элегии к умершей Ризнич: „Твоя краса, твои страданья Исчезли в урне гробовой, Исчез и поцелуй свиданья... Но жду его: он за тобой..." Но откуда брали русские художники и поэты это мужество перед лицом смерти? Чтобы ответить на этот вопрос, нужно припомнить, что, в отличие от средневекового Запада, Древняя Русь вовсе не знала ни надгробий как жажды личного бессмертия, ни плясок скелетов как выражения страха перед смертью. На Руси веками воспитывалось эпическое отношение к смерти, и в толще русской народной жизни оно сохранилось нетронутым вплоть до нового времени. М. Монтэнь, в пору господства патетического надгробия XVI века, жаловался на утрату этого эпического взгляда на жизнь и на смерть. „Я никогда не видал по соседству крестьян, размышляющих о том, как они встретят смерть, - говорит он. - Наши ученые люди теряют аппетит, когда они, несмотря на здоровье, задумываются об этом, и они дрожат при одной мысли о смерти". В сущности, об этом же говорил много позже Толстой и в своем рассказе „Три смерти", и рассказывая о встрече Пьера Безу-хова с Каратаевым, и многократно возвращаясь к тому, как умеет умирать русский человек. Мастерство исполнения надгробия Собакиной отвечает его замыслу. Рельеф Мартоса отличается ясностью, простотой своих форм, но в нем нет сковывающей симметрии, классических композиций конца XVIII века. Гений с протянутой рукой сидит с той непринужденностью, на какую позднее решился только Тор-вальдсен в своем пастушке с поднятой ногой, вылепленном с отдыхающего натурщика. Но примечательно, что этот естественный жест тоскующего юноши сливает его руку с плечом женщины и сообщает 36 всей композиции сходство с классической пирамидой (именно лишь отдаленное сходство, ее педантического утверждения Мартос счастливо избежал). Зато он позаботился о том, чтобы основные контуры были приведены к согласию друг с другом. Это придает такой гармонический характер всему образу. Здесь снова хочется вспомнить Жуковского: „Твоя могила Как рай спокойна. Там все земные Воспоминанья..." В рельефе Мартоса заметно множество повторов: две розы, два овальных герба и тут же рядом две ноги Гения. Косо поставленный факел соответствует покатому контуру пирамиды и нижнему краю саркофага; пирамида находит себе соответствие в контуре правого крыла Гения, ее зеркальное отражение можно видеть в саркофаге. Когда мы всматриваемся в рельеф, перед нами возникают треугольники, многогранники, возникают и, тут же сменяясь другими, исчезают. В рельефе Кановы фон воспринимался как пустое трехмерное пространство. Наоборот, Мартос в надгробии Собакиной, как ни в одном другом своем произведении, близко подошел к подлинному классическому рельефу: прекрасно вылепленные тела не входят в рельеф, как в картину, но и не выпирают слишком вперед. Они пребывают в особой среде, они сами создают вокруг себя пространство, и потому их возвышенный покой и гармония чувств приобретают такую пластическую силу. Мартос включил самые интервалы, пустоты между телами в живую ткань композиции (как это до него сделал Рублев в своей „Троице"). В соответствии с этим рельеф Мартоса носит не такой картинный характер, как у Кановы, в нем сильнее подчеркнута архитектоника плиты как надгробного памятника. Пирамида выглядит не столько как изображение пирамиды, за фигурами, ее грани похожи, скорее, на членение самой стелы, вроде горизонтального шва, который вместе с верхним краем саркофага делит ее на три равные части. Рельеф Мартоса многослойный, но планы четко не отграничены, скорее, спутаны. Поскольку рельеф не имеет обрамления, весь он развивается не столько в глубину, сколько выступает немного вперед, как в греческих стелах. Саркофаг у Мартоса по сравнению с фигурами слишком короток, как стол в „Тайной вечере" Леонардо слишком мал для двенадцати апостолов. Но Мартос удовлетворился одним краем саркофага, так как он знал поэтическую силу воздействия метонимии. Можно определить историческое место надгробий Мартоса, признав, что ему удалось соединить гармонию строгих форм классицизма с глубиной переживаний сентиментализма. Но такое утверждение будет говорить только об отношении Мартоса к художественным направлениям его времени и не раскрывать ценности и своеобразия его собственных исканий. Более существенно поэтому отметить, что, вдохновляясь античностью, черпая из „народной мудрости", Мартос сумел в своем надгробии преодолеть тот страх смерти, который начинал преследовать современного ему человека. Но он не остановился на классическом решении. Античные надгробия с их мягкой лепкой форм и чарующей простотой композиций превосходят создание Мартоса, на котором при всей тонкости его мастерства лежит отпечаток классического академизма XVIII века. Зато в античных стелах с их замкнутыми композициями, с погруженными в себя безмолвными фигурами мы не находим того движения чувств, того лиризма, которые стали достоянием человека нового времени и которые Мартос выразил в открытой, незамкнутой композиции, в сложном взаимоотношении фигур и в разнообразии их поз. В нашей стране Мартос широко известен как создатель памятника двум русским патриотам - Минину и Пожарскому (H. Коваленская, Мартос, М., 1938; М. Алпатов, Мартос, М., 1945; „Мартос, Памятник Минину и Пожарскому". Текст А. Кагановича, Л., 1964.). Своим надгробием Собакиной он заслуживает особого места в искусстве XVIII века. Если допустимо утверждать, что каждый большой художник не только творит художественные ценности, но и еще в известном смысле решает в своем искусстве определенные задачи, то нужно 37 признать, что Мартос решил задачи, которых не удавалось решить даже лучшим из современных ему мастеров надгробной скульптуры. 38 Классицизм петербургской архитектуры начала XIX века (В основе статьи лежит глава из книги „Русский вклад в мировое искусство", опубликованной под названием „Russian Impact on Art", Нью-Йорк, 1950. Статья опубликована впервые в „Книге для чтения по истории живописи, скульптуры, архитектуры", изд. 2-е, исправленное, М., „Искусство", 1961, стр. 327-333.) 21. Т. де Тожон. Биржа в Ленинграде. 1805 - 1816.(T. de Thomon. La Bourse. 1805 - 1816. Leningrad.) 22. Вид на Биржу и Стрелку Васильевского острова в Ленинграде.(Vue sur la Bourse et la Pointe de File Vassilievski. Leningrad.) 39 23. А. Броньяр. Биржа в Париже. После 1806 г.(Alexandre Brongniart. La Bourse. Apres 1806. Paris.) 24. К. Росса. Арка Главного штаба в Ленинграде. 1819 - 1829.(Karl Rossi. Arc de Fedifice de FEtat-Major General. 1819-1829. Leningrad.) 40 25. Церковь Николы. Карельская АССР. XVIII в.(L"Eglise Saint-Nicolas. Carelie, XVHIe s.) 26. Колокольня монастыря в Торжке. Начало XIX в.(Clocher de monastere. Debut du XIXe s. Torjok.) 41 27. Церковь Большое Вознесение в Москве. Начало XIX в.(L"Eglise de FAscension. Debut du XIXe s., Moscou.) 28. Церковь Спаса Преображения в Ковалеве близ Новгорода. 1345.(L"Eglise de la Transfiguration du Sauveur a Kovalevo, pres de Novgorod. 1345.) 42 29. А.Захаров. Адмиралтейство в Ленинграде. Общий вид. 1806-1820.(A.Zakharov. L"edifice de 1"Amiraute a Leningrad. Vue generate. 1806-1820.) 30. Иосифо-Волоколамский монастырь. XV-XVII вв.(Le Monastere Saint-Joseph de Volokolamsk. XV-XVIIe s.s.) 31. И. Старое. Таврический дворец в Ленинграде. 1783 - 1788. Гравюра XIX в.(I. Starov. Le Palais de Tauride, a Leningrad. 1783-1788. Gravure du XlXes.) 43 32. А. Захаров. Адмиралтейство в Ленинграде. Общий вид. 1806-1820.(A.Zakharov. Edifice de 1"Amiraute. Vue generale. 1806-1820.) 33. Успенский собор во Владимире. 1158 - 1189.(La Cathedrale de la Dormition de Vladimir. 1158-1189.) 34. Н. Метлин и Фурсов. Торговые ряды в Костроме. Начало XIX в.(Metline et Fourtsov. Galeries commerciales de Kostroma. Debut du XIXe s.) 44 35. Д. Жилярди. Дом Найденовых в Москве. 1829-1831.(D. Gilardi. L"hdtel Naidenov. 18291831. Moscou.) 36. Дом в Ростове. Начало XIX в.(Une maison particuliere a Rostov. Debut du XIXe s.) До недавнего времени считалось, будто национальные особенности русской архитектуры нашли себе выражение только в памятниках допетровской Руси. Действительно, древнерусское зодчество с его луковичными главками, кокошниками, крыльцами, теремами и богатым узорочьем так не похоже на все, что можно найти в других странах, что в самобытности его не приходится сомневаться. Из этого делали вывод, что именно в это время в русской архитектуре наиболее полно выявились ее национальные черты. Французский архитектор Виоле ле Дюк, который первым познаком



Загрузка...
Top