Факир читать толстая краткое содержание. Татьяна Толстая «На золотом крыльце сидели…

Филин – как всегда, неожиданно – возник в телефонной трубке и пригласил в гости: посмотреть на его новую пассию. Программа вечера была ясна: белая хрустящая скатерть, свет, тепло, особые слоеные пирожки по-тмутаракански, приятнейшая музыка откуда-то с потолка, захватывающие разговоры. Всюду синие шторы, витрины с коллекциями, по стенам развешаны бусы. Новые игрушки – табакерка ли с портретом дамы, упивающейся своей розовой голой напудренностью, бисерный кошелек, пасхальное, может быть, яйцо или же так что-нибудь – ненужное, но ценное.

Сам Филин тоже не оскорбит взгляда – чистый, небольшой, в домашнем бархатном пиджаке, маленькая рука отяжелена перстнем. Да не штампованным, жлобским, «за рупь пятьдесят с коробочкой», – зачем? – нет, прямо из раскопок, венецианским, если не врет, а то и монетой в оправе – какой-нибудь, прости господи, Антиох, а то поднимай выше... Таков Филин. Сядет в кресло, покачивая туфлей, пальцы сложит домиком, брови дегтярные, прекрасные анатолийские глаза – как сажа, бородка сухая, серебряная, с шорохом, только у рта черно – словно уголь ел.

Есть, есть на что посмотреть.

Дамы у Филина тоже не какие-нибудь – коллекционные, редкие. То циркачка, допустим, – вьется на шесте, блистая чешуей, под гром барабанов, или просто девочка, мамина дочка, мажет акварельки, – ума на пятачок, зато сама белизны необыкновенной, так что Филин, зовя на смотрины, даже предупреждает: непременно, мол, приходите в черных очках во избежание снежной слепоты.

Кое-кто Филина втихомолку не одобрял, со всеми этими его перстнями, пирожками, табакерками; хихикали насчет его малинового халата с кистями и каких-то будто бы серебряных янычарских тапок с загнутыми носами; и смешно было, что у него в ванной – специальная щетка для бороды и крем для рук – у холостяка-то... А все-таки позовет – и бежали, и втайне всегда холодели: пригласит ли еще? даст ли посидеть в тепле и свете, в неге и холе, да и вообще – что он в нас, обыкновенных, нашел, зачем мы ему нужны?..

– ...Если вы сегодня ничем не заняты, прошу ко мне к восьми часам. Познакомитесь с Алисой – преле-естное существо.

– Спасибо, спасибо, обязательно!

Ну как всегда, в последний момент! Юра потянулся к бритве, а Галя, змеей влезая в колготки, инструктировала дочь: каша в кастрюле, дверь никому не открывать, уроки – и спать! И не висни на мне, не висни, мы и так опаздываем! Галя напихала в сумку полиэтиленовых пакетов: Филин живет в высотном доме, под ним гастроном, может быть, селедочное масло будут давать или еще что перепадет.

За домом обручем мрака лежала окружная дорога, где посвистывал мороз, холод безлюдных равнин проник под одежду, мир на миг показался кладбищенски страшным, и они не захотели ждать автобуса, тесниться в метро, а поймали такси, и, развалясь с комфортом, осторожно побранили Филина за бархатный пиджак, за страсть к коллекционированию, за незнакомую Алису: а где прежняя-то, Ниночка? – ищи-свищи; погадали, будет ли в гостях Матвей Матвеич, и дружно Матвей Матвеича осудили.

Познакомились они с ним у Филина и так были стариком очарованы: эти его рассказы о царствовании Анны Иоанновны, и опять же пирожки, и дымок английского чая, и синие с золотом коллекционные чашки, и журчащий откуда-то сверху Моцарт, и Филин, ласкающий гостей своими мефистофельскими глазами – фу-ты, голова одурела, – напросились к Матвей Матвеичу в гости. Разбежались! Принял на кухне, пол дощатый, стены коричневые, голые, да и вообще район кошмарный, заборы и ямы, сам в тренировочных штанах, совершенно уже белесых, чай спитой, варенье засахаренное, да и то прямо в банке на стол брякнул, ложку сунул: выковыривайте, мол, гости дорогие. А курить – только на лестничной площадке: астма, не обессудьте. И с Анной Иоанновной прокол вышел: расположились – бог с ним, с чаем – послушать журчащую речь про дворцовые шуры-муры, всякие там перевороты, а старик все развязывал жуткие папки с тесемками, все что-то тыкал пальцем, крича о каких-то земельных наделах, и что вот Кузин, бездарь, чинуша, интриган, печататься не дает и весь сектор против Матвей Матвеича настраивает, но ведь вот же, вот же: ценнейшие документы, всю жизнь собирал! Галя с Юрой хотели опять про злодеев, про пытки, про ледяной дом и свадьбу карликов, но не было рядом Филина и некому было направить разговор на интересное, а весь вечер только Ку-у-узин! Ку-у-узин! – и тыканье в папки, и валерьянка. Уложив старика, рано ушли, и Галя порвала колготки о старикову табуретку.

– А бард Власов? – вспомнил Юра.

– Молчи уж!

С тем все вышло вроде бы наоборот, но позор страшный: тоже подцепили у Филина, пригласили к себе, назвали приятелей – слушать, отстояли два часа за тортом «Полено». Заперли дочь в детской, собаку на кухне. Пришел бард Власов, хмурый, с гитарой, торт и пробовать не стал: крем смягчит голос, а ему нужно, чтоб было хрипло. Пропел пару песен: «Тетя Мотя, ваши плечи, ваши перси и ланиты, как у Нади Команечи, физкультурою развиты...» Юра позорился, вылезал со своим невежеством, громко шептал посреди пения: «Я забыл, перси – это какие места?» Галя волновалась, просила, чтобы непременно спеть «Друзья», прижимала руки к груди: это такая песня, такая песня! Он пел ее у Филина – мягко, грустно, заунывно, – вот, мол, «за столом, клеенкой покрытым, за бутылкой пива собравшись», сидят старые друзья, лысые, неудачники. И у каждого что-то не так, у каждого своя грусть: «одному любовь не под силу, а другому князь не по нраву», – и никто-то никому помочь не может, увы! – но ведь вот же они вместе, они друзья, они нужны друг другу, и разве это не самое важное на свете? Слушаешь – и кажется, что – да-да-да, у тебя тоже что-то такое примерно в жизни, да, вот именно! «Во – песня! Коронный номер!» – шептал и Юра. Бард Власов еще больше нахмурился, сделал далекий взгляд – туда, в ту воображаемую комнату, где любящие друг друга плешивцы откупоривали далекое пиво; перебрал струны, начал печально: «за столом, клеенкой покрытым...» Запертая в кухне Джулька заскребла когтями по полу, завыла. «За бутылкой пива собравшись», – поднажал бард Власов. «Ы-ы-ы», – волновалась собака. Кто-то хрюкнул, бард оскорбленно зажал струны, взял папиросу. Юра пошел делать Джульке внушение. «Это у вас автобиографическое?» – почтительно спросил какой-то дурак. «Что? У меня все где-то автобиографическое». Юра вернулся, бард бросил окурок, сосредоточиваясь. «За столом, клеенкой покры-ыты-ым...» Мучительный вой пошел из кухни. «Музыкальная собачка», – со злобой сказал бард. Галя поволокла упирающуюся овчарку к соседям, бард поспешно допел – вой глухо проникал сквозь кооперативные стенки, – скомкал программу и в прихожей, дергая «молнию» куртки, с отвращением сообщил, что вообще-то он берет по два рубля с носа, но раз они не умеют организовать творческую атмосферу, то сойдет и по рублю. И Галя опять побежала к соседям, – кошмар, одолжите червонец, – и те, тоже перед получкой, долго собирали мелочью и вытрясли даже детскую копилку под рев обобранных детей и лай рвущейся Джульки.

Да, вот Филин с людьми умеет, а мы – как-то нет. Ну, может быть, в другой раз получится.

Время до восьми еще было – как раз чтобы постоять за паштетом в гастрономе у Филинова подножия, ведь вот, тоже, – на нашей-то окраине коровы среди бела дня шляются, а паштета что-то не видать. Без трех восемь вступить в лифт – Галя, как всегда, оглядится и скажет: «В таком лифте жить хочется», потом вощеный паркет безбрежной площадки, медная табличка: «И.И. Филин», звонок – и наконец он сам на пороге – просияет черными глазами, наклонит голову: «Точность – вежливость королей...» И как-то ужасно приятно это услышать, эти слова, – словно он, Филин, султан, а они и впрямь короли, – Галя в недорогом пальто и Юра в куртке и вязаной шапочке.

И вплывут они, королевская чета, избранная на один вечер, в тепло и свет, в сладкие фортепьянные рулады, и прошествуют к столу, где разморенные розы знать не знают ни о каком морозе, ветре, тьме, что обступили неприступную Филинову башню, бессильные пробраться внутрь.

Что-то неуловимо новое в квартире... а, понятно: витрина с бисерными безделушками сдвинута, бра переехало на другую стену, арка, ведущая в заднюю комнату, зашторена, и, отогнув эту штору, выходит и подает руку Алиса, прелестное якобы существо.

– Аллочка.

– Да, вообще-то она Аллочка, но мы с вами будем звать ее Алисой, не правда ли? Прошу к столу, – сказал Филин. – Ну-с! Рекомендую паштет. Редкостный! Таких паштетов, знаете ли...

– Внизу брали, вижу, – обрадовался Юра. – И спускаемся мы-ы. С пак-каренных вершин-н. Ведь когда-то и боги спуска-ались на землю. Верно?

Филин тонко улыбнулся, повел бровями – дескать, может, да, внизу брал, а может, и нет. Все-то вам надо знать. Галя мысленно пнула мужа за бестактность.

Сегодня он почему-то называл пирожки тарталетками – должно быть, из-за Алисы.

– А что случилось – муку снимают с продажи? В мировом масштабе? – веселился Юра, потирая руки, костистый нос его покраснел в тепле. Забулькал чай.

– Ничуть не бывало. Что мука! – махнул бородкой Филин. – Галочка, сахару... Что мука! Утерян секрет, друзья мои. Умирает – мне сейчас позвонили – последний владелец старинного рецепта. Девяносто восемь лет, инсульт. Вы пробуйте. Алиса, можно, я налью вам в мою любимую чашку?

Филин затуманил взгляд, как бы намекая на возможность особой близости, могущей возникнуть от такого интимного контакта с его возлюбленной посудой. Прелестная Алиса улыбнулась. Да что в ней такого прелестного? Черные волосы блестят как смазанные, нос крючком, усики. Платье простое, вязаное, цвета соленого огурца. Подумаешь. Здесь и не такие сиживали – где они теперь?

– ...И вы подумайте, – говорил Филин, – еще два дня назад заказал я этому Игнатию Кириллычу тарталетки. Еще вчера он их пек. Еще сегодня утром я их получил – каждую в папиросной бумажке. И вот – инсульт. Из Склифосовского дали мне знать. – Филин куснул слоеную бомбошку, поднял красивые брови и вздохнул. – Когда Игнатий еще мальчиком служил у «Яра», старый кондитер Кузьма, умирая, передал ему секрет этих изделий. Вы пробуйте. – Филин вытер бородку. – А этот Кузьма в свое время служил в Петербурге у Вольфа и Беранже – знаменитые кондитеры. Говорят, перед роковой дуэлью Пушкин зашел к Вольфу и спросил тарталеток. А Кузьма в тот день валялся пьян и не испек. Ну, выходит управляющий, разводит руками. Нету, Александр Сергеич. Такой народ-с. Не угодно ли бушэ? Тру-убочку, может, со сливками? Пушкин расстроился, махнул шляпой и вышел. Ну-с, дальнейшее известно. Кузьма проспался – Пушкин в гробу.

– О боже мой... – испугалась Галя.

– Да-да. И вы знаете, это так на всех подействовало. Вольф застрелился, Беранже принял православие, управляющий пожертвовал тридцать тысяч на богоугодные заведения, а Кузьма – тот просто рехнулся. Все, говорят, повторял: «Э-эх, Лексан Серге-и-ич... Тарталеточек моих не поели... Пообождали бы чуток...» – Филин бросил еще пирожок в рот и захрустел. – Дожил, однако, этот Кузьма до начала века. Дряхлыми руками передал рецепт ученикам. Игнатию тесто, другому кому-то начинку. Ну, после – революция, гражданская война. Тот, что начинку знал, в эсеры подался. Игнатий Кириллыч мой потерял его из виду. Проходит несколько лет – а Игнатий всё при ресторане, – вдруг что-то его дернуло, выходит он из кухни в зал, а там этот, с дамой. Монокль, усы отрастил – не узнать. Игнатий прямо как был, в муке, – к столику. «Пройдемте, товарищ». Тот заметался, а делать нечего. Идет, бледный, в кухню. «Говори, сволочь, мясную начинку». Куда денешься, прошлое-то подмочено. Сказал. «Говори капустную». Весь дрожит, но выдает. «Теперь саго». А саго у него было абсолю-у-утно засекречено. Молчит. Игнатий: «Саго!» И скалку берет. Тот молчит. Потом вдруг: а-а-а-а-а! – и побежал. Этот, эсер-то. Бросились, связали, смотрят – а он в уме тронулся, глазами водит и пена изо рта. Так саго и не дознались. Да... А этот Игнатий Кириллыч интересный был старик, прихотливый. Как-к он слойку чувствовал, боже, как чувствовал!.. Пек на дому. Задергивал шторы, на два засова дверь закладывал. Я ему: «Игна-атий Кириллыч, голу-убчик, поделитесь секретом, что вам?..» – ни в какую. Все достойного преемника ждал. Теперь вот инсульт... Да вы пробуйте.

Краткая аннотация.

В календарно-тематическом планировании в 10 классе предусмотрены уроки внеклассного чтения по современной литературе. После изучения темы «Ф.М.Достоевский, роман «Преступление и наказание» проводятся 2 урока внеклассного чтения, главная тема которых- проблема нравственного выбора героев, изучается 2 произведения: повесть Василя Быкова «Сотников» и рассказ Татьяны Толстой «Факир». По последней теме проводится урок- исследование в 10 классе с целью развития навыка сравнительного анализа героев, их жизненных позиций, формирования таких нравственных категорий, как честь, совесть, любовь, смысл человеческой жизни. Данный урок предусматривает применение групповой формы работы, исследовательского метода работы, формирование мыслительных операций и развитие метапредметных умений. Ученики- исследователи также выясняют проблему особенностей стиля Т.Толстой. Урок позволяет применять разные способы развития культуры мышления и основных видов деятельности, обеспечить самореализацию личности, саморазвитие личностных качеств, сформированности культуры мышления.

Конспект урока-исследования рассказа Татьяны Толстой «Факир» в 10 классе

(Чернякова Ольга Александровна, учитель МОАУ «Лицей №6» имени З.Г.Серазетдиновой).

Цель урока:

1.образовательная (совершенствование литературоведческого анализа прозаического текста);

2.развивающая (развитие навыка сравнения, сопоставления, обобщения, умения выделять главное);

3.воспитательная (подготовка учащихся к проблемным жизненным ситуациям, к умению сделать правильный выбор; развитие коммуникативных способностей работы в группах).

Оборудование: презентация к уроку, портрет Т.Толстой, план урока-исследования.

Ход урока:

1.Вступительное слово учителя.

Главное - и в счастье и в печали

существенное в жизни отличать…

Даниил Гранин.

В середине 80-начале 90 годов появились новые писатели в русской литературе, стремящиеся освободить человека от иллюзий, дать ему возможность мыслить самому, реально осмысливать свое место в жизни, правильно поступить в сложной ситуации выбора. Это Л.Петрушевская, Е.Попов, С.Каледин, М.Кураев, Т.Толстая. Сегодня мы рассуждаем о проблемах рассказа «Факир» Татьяны Толстой. Обратите внимание на эпиграф урока, к нему мы вернемся в конце урока-исследования.

Проблемные вопросы урока:

1.Мечта и обыденность в реальной жизни.

2.Почему в жизни Гали происходит «крушение кумира, крах мечты о розовом дворце» и каковы их последствия?

3.В чем истинная цена человека в жизни?

4.Смысл названия рассказа.

2.Анализ-исследование рассказа «Факир» (работа в группах).

1группа.Истоки будущей писательницы.

Татьяна Толстая в одном из интервью сказала: «Самое большое удовольствие- это хорошая семья, где все друг друга любят и помогают», где громоздить обиды – тупик, только любить надо другого, не себя». В этом- характер писательницы, ее жизненное кредо. Толстая Татьяна Никитична родилась в Ленинграде. Основы культуры- из семьи: дед по отцовской линии- А.Н.Толстой, бабушка-Н.В.Крандиевская-Толстая, поэтесса; дед по материнской линии-М.А.Лозинский, переводчик Данте, Шекспира, Мольера, Лопе де Вега.

В семье 7 детей «все писали, ставили спектакли»). Образование-Ленинградсктй университет, отделение классической филологии. Творческая деятельность:работа в издательстве, первый рассказ «На златом крыльце сидели» в 1983 году в журнале «Аврора»; 1986 год-2 подборки рассказов в «Новом мире», рассказы в «Неве» и «Октябре»; 1987 год- сборник рассказов «На златом крыльце сидели». 10 лет жила в Америке, где сейчас живут и работают 2 ее сына. Главные черты «малой прозы» Татьяны Толстой-внимание к психологическому состоянию человека, контраст мечты и реальности, безобразного и прекрасного, лаконичность.

Вывод группы: семейные традиции, особая атмосфера творчества, царившая в семье,- причина того, что Т.Толстая стала писательницей, смогла сказать свое слово в литературе.

2 группа. Мечта и обыденность в реальной жизни, столкновение их.

Мечта и обыденность в человеческой жизни, 2 мира: обыкновенный и мир мечты – это предмет размышлений автора. Мир обыкновенный-это семья Гали и Юры (возле дома- «безлюдная равнина», «бездна тьмы», «заснеженные канавы», «свекольные поля», «несчастный волк» в поле; в их квартире- «унылые обои», «тусклая теснота», «обложка журнала на стене- для украшения».)

Мир мечты иной (факир и его гости). Интересны портрет, внешность, обстановка квартиры факира («белая хрустящая скатерть», «»приятнейшая музыка», «чистый, в бархатном пиджаке» сам хозяин, его «маленькая рука отяжелена перстнем») .В доме факира все другое: сладкий сигаретный дымок, запах роз, «дворец Филина- розовая гора, розовая голая напудренность»»

Гости Филина тоже оригинальны: циркачка; «мамина дочка, мажущая акварельки, ума на пятачок»; бард Власов, старик Матвей Матвеич; старик Валтасоров- «дремучий чревовещатель», тестознатец Игнатий Кириллыч, балерина Дольцева-Еланская, девица Алиса (Аллочка).

Вывод группы : В мирке Филина –роскошь, вечный праздник, интересные личности, ощущение сказки, он сам- «красивый, бескорыстный, гостеприимный, неутомимый, щедрый владелец золотых плодов», всемогущий и божественный.

В жизни же Гали и Юры - серая обыденность и беспросветность.

3 группа. Причины крушения кумира и его последствия.

Галя и Юра пытаются подняться до уровня Филина: но в гостях у Матвея Матвеича- та же обыденщина,что и у них; их угнетает бедная кухня, дощатый пол, голые стены, кошмарный район, на хозяине-старые тренировочные белесые штаны; у него спитой чай, старое варенье, старческое брюзжание- вместо рассказов об Анне Иоанновне, о карликах и дворцовых интригах;

Галя и Юра приглашают к себе барда Власова-и вновь разочарование: он хмурый, капризный, удаляет их дочь в детскую, а собаку – к соседям, злится за несостоявшийся праздник души; хозяева собирают деньги барду за его посещение («вытрясли даже детскую копилку»), бегали к соседям за деньгами в долг;

Галя наблюдает за поведением Алисы (Аллочки): это глупая, самоуверенная девица с «носом крючком», в вязаном платье «цвета соленого огурца»; хозяин 4 раза перебивает Алису, не давая ей рассказать о броши матери.;

молодые люди пытаются обменять квартиру, чтобы уйти от тусклости существования («пробовали карабкаться, меняться, потрошили обменные бюллетени, 15 семей завертелись в обменной цепи», пришлось ухаживать за капризной блаженной старухой Но обмен срывается.);

Галя мечтает о жизни с Филиным («Конечно, Алиса ему не пара, и страну чудес ей оценить. Тут должен быть кто-то понимающий…Малиновый халат ему отпаривать. Вещи поделить с Юрой так…»). Разочарование Гали начинается с конфуза с билетом в Большой театр, который она же сама с трудом достала, готовилась как к празднику, в итоге- забыла туфли, мыла грязные сапоги с травой с окраин носовым платочком в туалете, застирывала грязный подол, за что ее отругали при всех; в итоге- испорченный праздник, балерины «с трудовыми желтыми лицами, рабочими шейными жилами». Окончательное прозрение и разочарование Гали наступает, когда она видит Филина -«маленького, торопливого, озабоченного, едущего в метро», как обычный человек; тем более, из рассказа Аллочки, как выяснилось в загсе, Филин-самозванец, квартиру снимает у полярника, прописан в Домодедове.

Вывод группы : Филин был для героев забавной диковиной, входом в прекрасный, загадочный мир фантазий, богатых людей, необыкновенных сюжетов. Но реальная жизнь показывает, что мир Филина-выдуманный мир, карточный домик. Так рушится мир мечты.

4группа. В чем истинная цена человека? Смысл названия рассказа.

Финал-полное прозрение героини: «Галя встала, вышла прочь Прощай, розовый дворец! Прощай, мечта! Филин… Мы стояли с протянутой рукой - перед кем? Чем он нас одарил? Речи твои- лишь фейерверк в ночи, минутный бег цветного ветра, истерика огненных роз во тьме над нашими волосами… И бог наш мертв, и храм его пуст. Прощай!»

Вывод группы : героиня убеждается, что у каждого свой путь в жизни, что нельзя гоняться за призрачным счастьем. «А теперь - домой. Впереди-новая зима, новые надежды, новые песни. Что ж, воспоем окраины, бурые травы, воспоем медленную осеннюю зарю, собачий лай, хрупкую золотую паутину, первый синеватый лед в глубоком отпечатке чужого следа». Автор показывает, как происходит разочарование в идоле, крушение кумира. С глаз наконец-то спала пелена, исчезли грезы и иллюзии. Есть дом, есть семья, дочка, близкие люди, и нужно самим строить свою судьбу, свой мир, свое счастье.

Смысл названия рассказа символичен: факир -слово арабское, европейское обозначение бродячих фокусников, аскетов в Индии или из Индии, выдающих себя за чудотворцев. Филин в рассказе «Факир»- не чудотворец, а обычный человек, отъединившийся от серого мира в своем уютном, но обманном мирке.

3 Выводы и обобщения учителя и руководителей групп.

а). Главная проблема рассказа-столкновение мечты и обыденности в повседневной жизни, прозрение человека в том, что нужно отличать фальшь в человеческих отношениях, ценить то, что рядом. Розовая мечта не всегда является подлинной духовной ценностью. Сравнить наш вывод с высказыванием Даниила Гранина.

б) Особенности стиля Татьяны Толстой:

Взаимохарактеристика героев,

Оценочные слова,

Просторечия,

Слова-повторы,

Антитеза как ведущее художественное средство,

Метафоричность,

Синтаксическое богатство языка,

Роль детали в раскрытии характера героя.

4. Домашнее задание : сочинение-рассуждение «Не сотвори себе кумира…» по рассказу Т.Толстой «Факир»

Филин – как всегда, неожиданно – возник в телефонной трубке и пригласил в гости: посмотреть на его новую пассию. Программа вечера была ясна: белая хрустящая скатерть, свет, тепло, особые слоеные пирожки по-тмутаракански, приятнейшая музыка откуда-то с потолка, захватывающие разговоры. Всюду синие шторы, витрины с коллекциями, по стенам развешаны бусы. Новые игрушки – табакерка ли с портретом дамы, упивающейся своей розовой голой напудренностью, бисерный кошелек, пасхальное, может быть, яйцо или же так что-нибудь – ненужное, но ценное.

Сам Филин тоже не оскорбит взгляда – чистый, небольшой, в домашнем бархатном пиджаке, маленькая рука отяжелена перстнем. Да не штампованным, жлобским, «за рупь пятьдесят с коробочкой», – зачем? – нет, прямо из раскопок, венецианским, если не врет, а то и монетой в оправе – какой-нибудь, прости господи, Антиох, а то поднимай выше… Таков Филин. Сядет в кресло, покачивая туфлей, пальцы сложит домиком, брови дегтярные, прекрасные анатолийские глаза – как сажа, бородка сухая, серебряная, с шорохом, только у рта черно – словно уголь ел.

Есть, есть на что посмотреть.

Дамы у Филина тоже не какие-нибудь – коллекционные, редкие. То циркачка, допустим, – вьется на шесте, блистая чешуей, под гром барабанов, или просто девочка, мамина дочка, мажет акварельки, – ума на пятачок, зато сама белизны необыкновенной, так что Филин, зовя на смотрины, даже предупреждает: непременно, мол, приходите в черных очках во избежание снежной слепоты.

Кое-кто Филина втихомолку не одобрял, со всеми этими его перстнями, пирожками, табакерками; хихикали насчет его малинового халата с кистями и каких-то будто бы серебряных янычарских тапок с загнутыми носами; и смешно было, что у него в ванной – специальная щетка для бороды и крем для рук – у холостяка-то… А все-таки позовет – и бежали, и втайне всегда холодели: пригласит ли еще? даст ли посидеть в тепле и свете, в неге и холе, да и вообще – что он в нас, обыкновенных, нашел, зачем мы ему нужны?..

– …Если вы сегодня ничем не заняты, прошу ко мне к восьми часам. Познакомитесь с Алисой – преле-естное существо.

– Спасибо, спасибо, обязательно!

Ну как всегда, в последний момент! Юра потянулся к бритве, а Галя, змеей влезая в колготки, инструктировала дочь: каша в кастрюле, дверь никому не открывать, уроки – и спать! И не висни на мне, не висни, мы и так опаздываем! Галя напихала в сумку полиэтиленовых пакетов: Филин живет в высотном доме, под ним гастроном, может быть, селедочное масло будут давать или еще что перепадет.

За домом обручем мрака лежала окружная дорога, где посвистывал мороз, холод безлюдных равнин проник под одежду, мир на миг показался кладбищенски страшным, и они не захотели ждать автобуса, тесниться в метро, а поймали такси, и, развалясь с комфортом, осторожно побранили Филина за бархатный пиджак, за страсть к коллекционированию, за незнакомую Алису: а где прежняя-то, Ниночка? – ищи-свищи; погадали, будет ли в гостях Матвей Матвеич, и дружно Матвей Матвеича осудили.

Познакомились они с ним у Филина и так были стариком очарованы: эти его рассказы о царствовании Анны Иоанновны, и опять же пирожки, и дымок английского чая, и синие с золотом коллекционные чашки, и журчащий откуда-то сверху Моцарт, и Филин, ласкающий гостей своими мефистофельскими глазами – фу-ты, голова одурела, – напросились к Матвей Матвеичу в гости. Разбежались! Принял на кухне, пол дощатый, стены коричневые, голые, да и вообще район кошмарный, заборы и ямы, сам в тренировочных штанах, совершенно уже белесых, чай спитой, варенье засахаренное, да и то прямо в банке на стол брякнул, ложку сунул: выковыривайте, мол, гости дорогие. А курить – только на лестничной площадке: астма, не обессудьте. И с Анной Иоанновной прокол вышел: расположились – бог с ним, с чаем – послушать журчащую речь про дворцовые шуры-муры, всякие там перевороты, а старик все развязывал жуткие папки с тесемками, все что-то тыкал пальцем, крича о каких-то земельных наделах, и что вот Кузин, бездарь, чинуша, интриган, печататься не дает и весь сектор против Матвей Матвеича настраивает, но ведь вот же, вот же: ценнейшие документы, всю жизнь собирал! Галя с Юрой хотели опять про злодеев, про пытки, про ледяной дом и свадьбу карликов, но не было рядом Филина и некому было направить разговор на интересное, а весь вечер только Ку-у-узин! Ку-у-узин! – и тыканье в папки, и валерьянка. Уложив старика, рано ушли, и Галя порвала колготки о старикову табуретку.

– А бард Власов? – вспомнил Юра.

– Молчи уж!

С тем все вышло вроде бы наоборот, но позор страшный: тоже подцепили у Филина, пригласили к себе, назвали приятелей – слушать, отстояли два часа за тортом «Полено». Заперли дочь в детской, собаку на кухне. Пришел бард Власов, хмурый, с гитарой, торт и пробовать не стал: крем смягчит голос, а ему нужно, чтоб было хрипло. Пропел пару песен: «Тетя Мотя, ваши плечи, ваши перси и ланиты, как у Нади Команечи, физкультурою развиты…» Юра позорился, вылезал со своим невежеством, громко шептал посреди пения: «Я забыл, перси – это какие места?» Галя волновалась, просила, чтобы непременно спеть «Друзья», прижимала руки к груди: это такая песня, такая песня! Он пел ее у Филина – мягко, грустно, заунывно, – вот, мол, «за столом, клеенкой покрытым, за бутылкой пива собравшись», сидят старые друзья, лысые, неудачники. И у каждого что-то не так, у каждого своя грусть: «одному любовь не под силу, а другому князь не по нраву», – и никто-то никому помочь не может, увы! – но ведь вот же они вместе, они друзья, они нужны друг другу, и разве это не самое важное на свете? Слушаешь – и кажется, что – да-да-да, у тебя тоже что-то такое примерно в жизни, да, вот именно! «Во – песня! Коронный номер!» – шептал и Юра. Бард Власов еще больше нахмурился, сделал далекий взгляд – туда, в ту воображаемую комнату, где любящие друг друга плешивцы откупоривали далекое пиво; перебрал струны, начал печально: «за столом, клеенкой покрытым…» Запертая в кухне Джулька заскребла когтями по полу, завыла. «За бутылкой пива собравшись», – поднажал бард Власов. «Ы-ы-ы», – волновалась собака. Кто-то хрюкнул, бард оскорбленно зажал струны, взял папиросу. Юра пошел делать Джульке внушение. «Это у вас автобиографическое?» – почтительно спросил какой-то дурак. «Что? У меня все где-то автобиографическое». Юра вернулся, бард бросил окурок, сосредоточиваясь. «За столом, клеенкой покры-ыты-ым…» Мучительный вой пошел из кухни. «Музыкальная собачка», – со злобой сказал бард. Галя поволокла упирающуюся овчарку к соседям, бард поспешно допел – вой глухо проникал сквозь кооперативные стенки, – скомкал программу и в прихожей, дергая «молнию» куртки, с отвращением сообщил, что вообще-то он берет по два рубля с носа, но раз они не умеют организовать творческую атмосферу, то сойдет и по рублю. И Галя опять побежала к соседям, – кошмар, одолжите червонец, – и те, тоже перед получкой, долго собирали мелочью и вытрясли даже детскую копилку под рев обобранных детей и лай рвущейся Джульки.

Да, вот Филин с людьми умеет, а мы – как-то нет. Ну, может быть, в другой раз получится.

Время до восьми еще было – как раз чтобы постоять за паштетом в гастрономе у Филинова подножия, ведь вот, тоже, – на нашей-то окраине коровы среди бела дня шляются, а паштета что-то не видать. Без трех восемь вступить в лифт – Галя, как всегда, оглядится и скажет: «В таком лифте жить хочется», потом вощеный паркет безбрежной площадки, медная табличка: «И.И. Филин», звонок – и наконец он сам на пороге – просияет черными глазами, наклонит голову: «Точность – вежливость королей…» И как-то ужасно приятно это услышать, эти слова, – словно он, Филин, султан, а они и впрямь короли, – Галя в недорогом пальто и Юра в куртке и вязаной шапочке.

И вплывут они, королевская чета, избранная на один вечер, в тепло и свет, в сладкие фортепьянные рулады, и прошествуют к столу, где разморенные розы знать не знают ни о каком морозе, ветре, тьме, что обступили неприступную Филинову башню, бессильные пробраться внутрь.

Что-то неуловимо новое в квартире… а, понятно: витрина с бисерными безделушками сдвинута, бра переехало на другую стену, арка, ведущая в заднюю комнату, зашторена, и, отогнув эту штору, выходит и подает руку Алиса, прелестное якобы существо.

– Аллочка.

– Да, вообще-то она Аллочка, но мы с вами будем звать ее Алисой, не правда ли? Прошу к столу, – сказал Филин. – Ну-с! Рекомендую паштет. Редкостный! Таких паштетов, знаете ли…

– Внизу брали, вижу, – обрадовался Юра. – И спускаемся мы-ы. С пак-каренных вершин-н. Ведь когда-то и боги спуска-ались на землю. Верно?

Филин тонко улыбнулся, повел бровями – дескать, может, да, внизу брал, а может, и нет. Все-то вам надо знать. Галя мысленно пнула мужа за бестактность.

Сегодня он почему-то называл пирожки тарталетками – должно быть, из-за Алисы.

– А что случилось – муку снимают с продажи? В мировом масштабе? – веселился Юра, потирая руки, костистый нос его покраснел в тепле. Забулькал чай.

– Ничуть не бывало. Что мука! – махнул бородкой Филин. – Галочка, сахару… Что мука! Утерян секрет, друзья мои. Умирает – мне сейчас позвонили – последний владелец старинного рецепта. Девяносто восемь лет, инсульт. Вы пробуйте. Алиса, можно, я налью вам в мою любимую чашку?

Филин затуманил взгляд, как бы намекая на возможность особой близости, могущей возникнуть от такого интимного контакта с его возлюбленной посудой. Прелестная Алиса улыбнулась. Да что в ней такого прелестного? Черные волосы блестят как смазанные, нос крючком, усики. Платье простое, вязаное, цвета соленого огурца. Подумаешь. Здесь и не такие сиживали – где они теперь?

– …И вы подумайте, – говорил Филин, – еще два дня назад заказал я этому Игнатию Кириллычу тарталетки. Еще вчера он их пек. Еще сегодня утром я их получил – каждую в папиросной бумажке. И вот – инсульт. Из Склифосовского дали мне знать. – Филин куснул слоеную бомбошку, поднял красивые брови и вздохнул. – Когда Игнатий еще мальчиком служил у «Яра», старый кондитер Кузьма, умирая, передал ему секрет этих изделий. Вы пробуйте. – Филин вытер бородку. – А этот Кузьма в свое время служил в Петербурге у Вольфа и Беранже – знаменитые кондитеры. Говорят, перед роковой дуэлью Пушкин зашел к Вольфу и спросил тарталеток. А Кузьма в тот день валялся пьян и не испек. Ну, выходит управляющий, разводит руками. Нету, Александр Сергеич. Такой народ-с. Не угодно ли бушэ? Тру-убочку, может, со сливками? Пушкин расстроился, махнул шляпой и вышел. Ну-с, дальнейшее известно. Кузьма проспался – Пушкин в гробу.

– О боже мой… – испугалась Галя.

– Да-да. И вы знаете, это так на всех подействовало. Вольф застрелился, Беранже принял православие, управляющий пожертвовал тридцать тысяч на богоугодные заведения, а Кузьма – тот просто рехнулся. Все, говорят, повторял: «Э-эх, Лексан Серге-и-ич… Тарталеточек моих не поели… Пообождали бы чуток…» – Филин бросил еще пирожок в рот и захрустел. – Дожил, однако, этот Кузьма до начала века. Дряхлыми руками передал рецепт ученикам. Игнатию тесто, другому кому-то начинку. Ну, после – революция, гражданская война. Тот, что начинку знал, в эсеры подался. Игнатий Кириллыч мой потерял его из виду. Проходит несколько лет – а Игнатий всё при ресторане, – вдруг что-то его дернуло, выходит он из кухни в зал, а там этот, с дамой. Монокль, усы отрастил – не узнать. Игнатий прямо как был, в муке, – к столику. «Пройдемте, товарищ». Тот заметался, а делать нечего. Идет, бледный, в кухню. «Говори, сволочь, мясную начинку». Куда денешься, прошлое-то подмочено. Сказал. «Говори капустную». Весь дрожит, но выдает. «Теперь саго». А саго у него было абсолю-у-утно засекречено. Молчит. Игнатий: «Саго!» И скалку берет. Тот молчит. Потом вдруг: а-а-а-а-а! – и побежал. Этот, эсер-то. Бросились, связали, смотрят – а он в уме тронулся, глазами водит и пена изо рта. Так саго и не дознались. Да… А этот Игнатий Кириллыч интересный был старик, прихотливый. Как-к он слойку чувствовал, боже, как чувствовал!.. Пек на дому. Задергивал шторы, на два засова дверь закладывал. Я ему: «Игна-атий Кириллыч, голу-убчик, поделитесь секретом, что вам?..» – ни в какую. Все достойного преемника ждал. Теперь вот инсульт… Да вы пробуйте.

– Ой, как жалко… – огорчилась прелестная Алиса. – Как же их теперь есть? Мне всегда так жалко всего последнего… Вот у моей мамы до войны брошь была…

– Последний, случайный! – вздохнул Филин и взял еще пирожок.

– Последняя туча рассеянной бури, – поддержала Галя.

– Последний из могикан, – вспомнил Юра.

– Нет, вот у моей мамы жемчужная брошь была до войны…

– Все преходяще, милая Алиса, – жевал довольный Филин. – Все стареет – собаки, женщины, жемчуг. Вздохнем о мимолетности бытия и возблагодарим создателя за то, что дал нам вкусить того-сего на пиру жизни. Кушайте и вытрите слезки.

– Может быть, он еще придет в себя, Игнат этот?

– Не может, – заверил хозяин. – Забудьте об этом.

Жевали. Пела музыка над головами. Хорошо было.

– Чем новеньким побалуете? – поинтересовался Юра.

– А… Кстати напомнили. Веджвуд – чашки, блюдца. Молочник. Видите – синие на полочке. Да вот я сейчас… Вот…

– Ах… – Галя осторожно потрогала пальцем чашку – белые беззаботные танцы по синему туманному полю.

– А вам, Алиса, нравится?

– Хорошие… Вот у моей мамы до войны…

– А знаете, у кого я купил? Угадайте… У партизана.

– В каком смысле?

– Вот послушайте. Любопытная история. – Филин сложил пальцы домиком, с любовью глядя на полочку, где осторожно, боясь упасть, сидел пленный сервиз. – Бродил я осенью с ружьем по деревням. Захожу в избу. Мужик выносит мне парного молока. В чашке. Смотрю – настоящий Веджвуд! Что такое! Ну, разговорились, дядя Саша его зовут, где-то тут адрес у меня… ну, неважно. Что выяснилось. Во время войны партизанил он в лесу. Раннее утро. Летит немецкий самолет. Жу-жу-жу, – изобразил Филин. – Дядя Саша голову поднял, а летчик плюнул – и прямо в него попал. Случайно, конечно. В дяде Саше, естественно, характер ка-ак взыграл, он бабах из пистолета – и немца наповал. Тоже случайно. Самолет свалился, осмотрели – пожалуйста, пять ящиков какао, шестой – вот, посуда. Видно, к завтраку вез. Я купил у него. Молочник с трещинкой, ну ничего. Раз такие обстоятельства.

– Врет ваш партизан! – восхитился Юра, озираясь и стуча кулаком по колену. – Ну как же врет! Фантастика!

– Ничего подобного. – Филин был недоволен. – Конечно, я не исключаю, что никакой он не партизан, а просто вульгарный воришка, но, знаете… как-то я предпочитаю верить.

Он насупился и забрал чашку.

– Конечно, людям надо верить. – Галя под столом потоптала Юрину ногу. – Со мной тоже удивительный случай был. Юра, помнишь? Купила кошелек, принесла домой, а в нем – три рубля. Никто не верит!

– Почему же, я верю. Бывает, – рассудила Алиса. – Вот у моей мамы…

Поговорили об удивительном, о предчувствиях и вещих снах. У Алисы была подруга, наперед предсказавшая всю свою жизнь – брак, двоих детей, развод, раздел квартиры и вещей. Юра обстоятельно, в деталях, рассказал, как у одного знакомого угнали машину и как милиция остроумно вычислила и поймала вора, но вот в чем была соль – он как-то сейчас точно не припомнит. Филин поведал о знакомой собаке, которая открывала дверь своим ключом и разогревала обед в ожидании хозяев.

– Нет, ну каким же образом? – ахали женщины.

– Как каким? У них плита французская, электрическая, с приводом. Кнопку нажмешь – все включается. Собака смотрит на часы: пора, идет на кухню, орудует там, ну, заодно и себе подогреет. Хозяева придут с работы, а щи уже кипят, хлеб нарезан, вилки-ложки приготовлены. Удобно.

Филин говорил, улыбался, покачивал ногой, поглядывал на довольную Алису, музыка смолкла, и город словно проступил за окнами. Темный чай курился в чашках, вился сладкий сигаретный дымок, пахло розами, а за окном тихо визжало под колесами Садовое кольцо, валил веселый народ, город сиял вязанками золотых фонарей, радужными морозными кольцами, разноцветным скрипучим снегом, а столичное небо сеяло новый прелестный снежок, свежий, только что изготовленный. И, подумать только, все это пиршество, все эти вечерние чудеса раскинуты ради вот этой, ничем не особенной Аллочки, пышно переименованной в Алису, – вон она сидит в своем овощном платье, раскрыла усатый рот и с восторгом глядит на всесильного господина, мановением руки, движением бровей преображающего мир до неузнаваемости.

Скоро Галя с Юрой уйдут, уползут на свою окраину, а она останется, ей можно… Галю взяла тоска. За что, ах, за что?

Посреди столицы угнездился дворец Филина, розовая гора, украшенная семо и овамо разнообразнейше, – со всякими зодческими эдакостями, штукенциями и финтибрясами: на цоколях – башни, на башнях – зубцы, промеж зубцов ленты да венки, а из лавровых гирлянд лезет книга – источник знаний, или высовывает педагогическую ножку циркуль, а то, глядишь, посередке вспучился обелиск, а на нем плотно стоит, обнявши сноп, плотная гипсовая жена, с пресветлым взглядом, отрицающим метели и ночь, с непорочными косами, с невинным подбородком… Так и чудится, что сейчас протрубят какие-то трубы, где-то ударят в тарелки, и барабаны сыграют что-нибудь государственное, героическое.

И вечернее небо над Филиным, над его кудрявым дворцом играет светом – кирпичным, сиреневым, – настоящее московское, театрально-концертное небо. А у них, на окружной… боже мой, какая там сейчас густая, маслянисто-морозная тьма, как пусто в стылых провалах между домами, да и самих домов не видно, слились с ночным, отягощенным снежными тучами небом, только окна там и сям горят неровным узором; золотые, зеленые, красные квадратики силятся растолкать полярный мрак… Поздний час, магазины закрылись на засовы, последняя старушка выкатилась, прихватив с собой пачку маргарина и яйца-бой, никто не гуляет по улицам просто так, ничего не рассматривает, не глазеет по сторонам, каждый порскнул в свою дверь, задернул занавески и тянет руку к кнопке телевизора. Глянешь из окна – окружная дорога, бездна тьмы, прочерчиваемая сдвоенными алыми огоньками, желтые жуки чьих-то фар… Вон проехало что-то большое, кивнуло огнями на колдобине… Вон приближается светлая палочка – огни во лбу автобуса, дрожащее ядрышко желтого света, живые икринки людей внутри… А за окружной, за последней слабой полосой жизни, по ту сторону заснеженной канавы невидимое небо сползло и упирается тяжелым краем в свекольные поля, – тут же, сразу за канавой. Ведь невозможно, немыслимо думать о том, что эта глухая тьма тянется и дальше, над полями, сливающимися в белый гул, над кое-как сплетенными изгородями, над придавленными к холодной земле деревнями, где обреченно дрожит тоскливый огонек, словно зажатый в равнодушном кулаке… А дальше вновь – темно-белый холод, горбушка леса, где тьма еще плотней, где, может быть, вынужден жить несчастный волк, – он выходит на бугор в своем жестком шерстяном пальтишке, пахнет можжевельником и кровью, дикостью, бедой, хмуро, с отвращением смотрит в слепые ветреные дали, снежные катыши набились между желтых потрескавшихся ногтей, и зубы стиснуты в печали, и мерзлая слеза вонючей бусиной висит на шерстяной щеке, и всякий-то ему враг, и всякий-то убийца…

Напоследок ели ананасы. А потом надо было выметаться. А до дома-то – ого-го сколько… Проспекты, проспекты, проспекты, темные метельные площади, пустыри, мосты и леса, и снова пустыри, и внезапные, голубые изнутри, неспящие заводы, и снова леса и летящий перед фарами снег. А дома – унылые зеленые обои, граненый стаканчик абажура в прихожей, тусклая теснота и знакомый запах, и прикнопленная к стене цветная обложка женского журнала – для украшения. Румяные, противные супруги на лыжах. Она скалится, он греет ей руки. «Озябла?» – называется. «Озябла?» Сорвать бы проклятую, да Юра не дает – любит все спортивное, оптимистическое… Вот пусть и ловит такси!

Ночь вступила в глухие часы, закрылись все ворота, праздношатающиеся грузовики проносились мимо, звездная крыша окаменела от стужи, и грубый воздух свалялся в комья. «Шеф, до окружной?..» – метался Юра. Галя скулила и поджимала ноги, попрыгивая на обочине, а за ее спиной, во дворце, догорало последнее окно, розы погружались в дремоту, Алиса лепетала про мамину брошь, а Филин, в халате с кистями, щекотал ее серебряной бородой: у-у, дорогая! Еще ананасов?

Этой зимой они были званы еще раз, и Аллочка уже болталась по квартире как своя, смело хватала дорогую посуду, пахла ландышем, позевывала.

Филин демонстрировал гостям Валтасарова – дремучего бородатого мужика, замечательного своей способностью к чревовещанию. Валтасаров изображал стук в дверь, доение коровы, грохот телеги, далекий вой волков и как баба бьет тараканов. Звуки индустриальные ему не давались. Юра очень просил поднатужиться, изобразить хотя бы трамвай, но тот не соглашался ни в какую: «Грыжи боюся». Гале было не по себе: в Валтасарове померещилась ей та степень одичания, до которой им с Юрой рукой подать – через окружную, за канаву, на ту сторону.

Устала она, что ли, за последнее время… Еще полгода назад она кинулась бы зазывать Валтасарова к себе, назвала бы приятелей, подала бы колотого сахару, ржаных лепешек, редьки, допустим, – чем там привык питаться чудо-крестьянин? – и мужик брякал бы коровьим боталом или гремел колодезной цепью под общий изумленный гвалт. Теперь же как-то вдруг ясно стало: ничего не выйдет. Позвать его – что ж, гости посмеются и разойдутся, а Валтасаров останется, попросится, пожалуй, ночевать – освобождай комнату, а она проходная; спать он завалится часов с девяти, запахнет овцами, махоркой, сеновалом; ночью ощупью направится пить воду на кухню, свернет в темноте стул… Тихий мат, Джулька залает, дочь проснется… А может, он лунатик, войдет к ним в спальню в темноте, – в белой рубахе, в валенках… Шарить будет… А утром, когда вообще никого видеть не хочется, когда спешишь на работу, и голова всклокочена, и холодно, – старик будет сидеть на кухне, долго чаевничать, потом потащит из зипуна безграмотные бумажки: «Дочка, вот тут лекарство мне записали… От всего лечит… Как бы это достать…»

Нет, нет, нечего и думать с ним связываться!

Это только Филин, неутомимый, способен подбирать, кормить, развлекать кого попало, – ну и нас, и нас, конечно! О, Филин! Щедрый владелец золотых плодов, он раздает их направо и налево, насыщает голодных и поит жаждущих, он махнет рукой – и расцветают сады, женщины хорошеют, зануды вдохновляются, а вороны поют соловьями.

Вот какой он! Вот он какой!

А какие у него замечательные знакомые… Игнатий Кириллыч, тестознатец. Или эта балерина, к которой он ходит, – Дольцева-Еланская…

– Это, конечно, сценический псевдоним, – качает ногой Филин, любуясь потолком. – В девичестве – Собакина, Ольга Иеронимовна. По первому мужу – Кошкина, по второму – Мышкина. Так сказать, игра на понижение. Гремела, гремела в свое время. Великие князья в очереди стояли, топазы мешками волокли. Слабость у нее была – дымчатые топазы. Но очень простая, душевная, прогрессивная женщина. После революции надумала отдать камушки народу. Сказано – сделано: снимает бусы, рвет нитку, ссыпает на стол. Тут звонок в дверь: пришли уплотнять. Ну пока то да се, возвращается – попугай склевал все подчистую. Птичкам, знаете, нужны камни для пищеварения. Нажрался миллионов на пять – и в форточку. Она за ним: «Кокоша, куда?! А народ?!» Он к югу. Она за ним. Добралась до Одессы, как – не спрашивайте. А тут пароход отчаливает, трубы дымят, крики, чемоданы, – публика бежит в Константинополь. Попугай – на трубу и сидит. Тепло ему там. Так эта Олечка Собакина, что вы думаете, зацепила своей тренированной ногой за трап и пароход остановила! И пока ей попугая не изловили, не отпустила. Вытрясла из него все до копеечки и пожертвовала на Красный Крест. Правда, ножку ей пришлось ампутировать, но она не унывала, с костылями танцевала в госпиталях. Сейчас-то ей куча лет, лежит плашмя, пополнела. Хожу вот к ней, Стерна ей читаю. Да, Олечка Собакина, из купцов… Сколько же силы в нашем народе! Сколько силушки нерастраченной…

Галя смотрела на Филина с обожанием. Как-то вдруг сразу он перед ней раскрылся – красивый, бескорыстный, гостеприимный… Ах, везет этой Алке усатой! А она не ценит, глядит равнодушным, блестящим взглядом лемура на гостей, на Филина, на цветы и печенье, словно все это в порядке вещей, словно это так и надо! Словно далеко, на краю света, не томятся Галина дочь, собака, «Озябла», – заложники во мраке, на пороге осинового, дрожащего от злобы леса!

На десерт ели грейпфруты, начиненные креветками, а волшебный мужик пил чай с блюдечка.

И на сердце лежал камень.

Дома, лежа во тьме, слушая стеклянный звон осин на ветру, гудение бессонной окружной дороги, шорох волчьей шерсти в дальнем лесу, шевеление озябшей свекольной ботвы под снежным покровом, думала: никогда нам отсюда не выбраться. Кто-то безымянный, равнодушный, как судьба, распорядился: этот, этот и этот пусть живут во дворце. Пусть им будет хорошо. А вон те, и те, и еще вот эти, и Галя с Юрой – живите там. Да не там, а во-о-о-он там, да-да, правильно. У канавы, за пустырями. И не лезьте, нечего. Разговор окончен. Да за что же?! Позвольте?! Но судьба уже повернулась спиной, смеется с другими, и крепка ее железная спина – не достучишься. Хочешь – бейся в истерике, катайся по полу, молоти ногами, хочешь – затаись и тихо зверей, накапливая в зубах порции холодного яду.

Пробовали карабкаться, пробовали меняться, клеили объявления, до кружевных дыр резали и потрошили обменные бюллетени, униженно звонили по телефону: «У нас тут лес… чудный воздух… ребенку очень хорошо, и дачи не нужно… сама такая! От психа слышу!..» Заполняли тетради торопливыми пометками: «Зинаида Самойловна подумает…», «Ксана перезвонит…», «Петру Иванычу только с балконом…» Юра чудом нашел какую-то старуху, сидела одна в трехкомнатной квартире в бельэтаже на Патриарших прудах, капризничала. Пятнадцать семей завертелись в обменной цепи, каждая со своими претензиями, инфарктами, сумасшедшими соседками, разбитыми сердцами, утерянными метриками. Капризную старуху возили на такси туда-сюда, доставали ей дорогие лекарства, теплую обувь, ветчину, сулили деньги. Вот-вот-вот уже все должно было свершиться, тридцать восемь человек дрожали и огрызались, рушились свадьбы, лопались летние отпуска, где-то в цепи пал некто Симаков, прободение язвы, – неважно, прочь! – ряды сомкнулись, еще усилие, старуха юлит, сопротивляется, под страшным нажимом подписывает документы, и в тот момент, когда где-то там, в заоблачных сферах, розовый ангел воздушным пером уже заполнял ордера, – трах! она передумала. Вот так – взяла и передумала. И отстаньте все от нее.

Вопль пятнадцати семей потряс землю, отклонилась земная ось, изверглись вулканы, тайфун «Анна» смел молодое слаборазвитое государство, Гималаи стали еще выше, а Марианская впадина – еще глубже, но Галя и Юра остались там, где и были. И волки хохотали в лесу. Ибо сказано: кому велено чирикать, не мурлыкайте. Кому велено мурлыкать, не чирикайте.

«Донос, что ли, написать на старуху», – сказала Галя. «Да, но куда?» – осунувшийся Юра горел нехорошим пламенем, жалко было на него смотреть. Прикинули так и эдак – некуда. Разве апостолу Петру, чтобы не пускал в рай поганку. Юра набрал в карьере камней и поехал ночью на Патриаршие пруды, чтобы выбить окна в бельэтаже, но вернулся с сообщением, что уже выбито – не они одни такие умные.

Потом поостыли, конечно.

Теперь она лежала и думала о Филине: как он складывает пальцы домиком, улыбается, покачивает ногой, как поднимает глаза к потолку, когда говорит… Ей так много нужно было бы ему сказать… Яркий свет, яркие цветы, яркая серебряная борода с черным пятном вокруг рта. Конечно, Алиса ему не пара, и страну чудес ей не оценить. Да и не заслужила. Тут должен быть кто-то понимающий…

– Бла-бла-бла, – зачмокал Юра во сне.

…Да, кто-то понимающий, чуткий… Малиновый халат ему отпаривать… Напускать ванну… Тапки что-нибудь…

Вещи поделить так: Юра пусть берет квартиру, собаку, мебель. Галя заберет дочь, что-нибудь из белья, утюг, стиральную машину. Тостер. Зеркало из коридора. Мамины хорошие вилки. Горшок с фиалкой. Вот и все, пожалуй.

Да нет, глупости. Разве может он понять Галину жизнь, Галино третьесортное бытие, унижения, тычки в душу? Разве расскажешь! Разве расскажешь – ну вот хотя бы как Галя раздобыла – хитростью, подкупом, нужными звонками – билет в Большой театр – в партер!!! – один-единственный билет (правда, Юра искусством не заинтересовался), как мыла, парила и завивала себя, готовясь к большому событию, как вышла из дому на цыпочках, заранее лелея в себе золотую атмосферу возвышенного, – а была осень, грянул дождь, и такси не сыщешь, и Галя заметалась по слякоти, проклиная небеса, судьбу, градостроителей, а добравшись наконец до театра, увидела, что забыла дома туфли, а ноги-то – ой… Голенища в кляксах, на подошвах рыжие лепешки, а из них трава торчит клочьями – пырей вульгарный, сныть окраинная, гнусняк вездесущий. И даже подол в дрянце.

И Галя – ну что она такого сделала? – просто тихонько прокралась в туалет и носовым платочком мыла сапоги и застирывала позорный подол. И тут подвалила какая-то жаба, – не из персонала, а тоже любитель прекрасного, – вся как лиловое желе, затрясла камеями: да как вы смэ-э-ете! в Большом тэа-тре! скоблить свои поганые но-оги! да вы не в ба-ане! – и понесла, и понесла, и люди стали оборачиваться, перешептываться, и, не разобравшись, сурово глядеть.

И уже все было испорчено, погибло и пропало, и Гале уж было не до высокого волнения, и маленькие лебеди попусту наяривали медленной рысью прославленный свой танец, – вскипая злыми слезами, терзаясь неотмщенной обидой, Галя без всяких восторгов давила танцовщиц взглядом, различая в бинокль их желтоватые трудовые лица, рабочие шейные жилы, и сурово, безжалостно твердила себе, что никакие они не лебеди, а члены профсоюза, что все у них как у простых людей – и вросшие ногти, и неверные мужья, что вот сейчас отпляшут они сколько велено, натянут теплые рейтузы – и по домам, по домам: в ледяное Зюзино, в жидкое Коровино, а то и на саму страшную окружную дорогу, где по ночам молча воет Галя, в ту непролазную жуть, где бы только хищной нелюди рыскать да каркать воронью. И вот пусть-ка такая вот белая беспечная трепетунья, вон хоть та, проделает ежедневный Галин путь, пусть провалится по брюхо в мучительную глину, в вязкий докембрий окраин, да повертится, выкарабкиваясь, – вот это будет фуэтэ!

Да разве расскажешь!

В марте он их не позвал, и в апреле не позвал, и лето прошло впустую, и Галя изнервничалась: что случилось? надоели? недостойны? Устала мечтать, устала ждать телефонного звонка, стала забывать дорогие черты: теперь он представлялся ей гигантом, ифритом, с пугающе черным взглядом, огромными, искрящимися от перстней руками, с металлическим шорохом сухой восточной бороды.

И она не сразу узнала его, когда он прошел мимо нее в метро – маленький, торопливый, озабоченный, – миновал ее, не заметив, и идет себе, и уже не окликнуть!

Он идет как обычный человек, маленькие ноги его, привыкшие к вощеным паркетам, избалованные бархатными тапками, ступают по зашарканному банному кафелю перехода, взбегают на объеденные ступени; маленькие кулачки шарят в карманах, нашли носовой платок, пнули – буф, буф! – по носу – и снова в карман; вот он встряхнулся как собака, поправил шарф – и дальше, под арку с чахлой золотой мозаикой, мимо статуи партизанского патриарха, недоуменно растопырившего бронзовую длань с мучительной ошибкой в расположении пальцев.

Он идет сквозь толпу, и толпа, то сгущаясь, то редея, шуршит, толкаясь ему навстречу, – веселая тучная дама, янтарный индус в белоснежных мусульманских кальсонах, воин с чирьями, горные старухи в калошах, оглушенные суетой.

Он идет, не оглядываясь, нет ему дела до Гали, до ее жадных глаз, вытянутой шеи, – вот подпрыгнул, как школьник, скользнул на эскалатор – и прочь, и скрылся, и нет его, только теплый резиновый ветер от набежавшего поезда, шип и стук дверей и говор толпы, как говор вод многих.

И в тот же вечер позвонила Аллочка и с возмущением рассказала, что они с Филиным ходили подавать заявление в загс и там, заполняя документы, она обнаружила, что он – самозванец, что квартиру в высотном доме он снимает у какого-то полярника, и все вещички-то скорее всего не его, а полярниковы, а сам он прописан в городе Домодедово! И что она гордо швырнула ему документы и ушла, не из-за Домодедова, конечно, а потому, что выходить замуж за человека, который вот хоть настолечко соврал, ей не позволяет гордость. И чтобы они тоже знали, с кем имеют дело.

Вот оно как… А они-то с ним знались! Да он ничем не лучше их, он такой же, он просто притворялся, мимикрировал, жалкий карлик, клоун в халате падишаха! Да они с Юрой в тыщу раз честнее! Но он хоть понимает теперь, что виноват, разоблачен, попался?

Даже с площадки было слышно, что у кого-то сварена рыба. Галя позвонила. Филин открыл и изумился. Он был один и выглядел плохо, хуже Джульки. Все ему высказать! Что церемониться? Он был один, и нагло ел треску под музыку Брамса, и на стол перед собой поставил вазу с белыми гвоздиками.

– Галочка, вот сюрприз! Не забыли… Прошу – судак орли, свежий. – Филин подвинул треску.

– Все знаю, – сказала Галя и села, как была, в пальто. – Алиса мне все сказала.

– Да, Алиса, Алиса, коварная женщина! Ну, рыбки?

– Нет, спасибо! И про Домодедово я знаю. И про полярника.

– Да, ужасная история, – огорчился Филин. – Три года просидел человек в Антарктиде, и еще бы сидел – это романтично – и вдруг такая беда. Но Илизаров поможет, я верю. У нас это делают.

– Что делают? – опешила Галя.

– Уши. Вы не знаете? Полярник-то мой уши отморозил. Сибиряк, широкая натура, справляли они там Восьмое марта с норвежцами, одному норвежцу его ушанка понравилась, он возьми да и поменяйся с ним. На кепку. А на улице мороз восемьдесят градусов, а в помещении плюс двадцать. Сто градусов перепад температуры – мыслимо ли? С улицы его зовут: «Леха!» – он голову наружу высунул, уши – раз! – и отвалились. Ну, конечно, паника, влепили ему строгача, уши – в коробку и сейчас же самолетом в Курган, к Илизарову. Так что вот… Уезжаю.

Галя тщетно искала слова. Что-нибудь побольнее.

– И вообще, – вздохнул Филин. – Осень. Грустно. Все меня бросили. Алиса бросила… Матвей Матвеич носу не кажет… Может, умер? Одна вы, Галочка… Одна вы могли бы, если б захотели. Ну теперь я к вам поближе буду. Теперь поближе. Покушайте судачка. «Айнмаль ин дер вохе – фиш!» Что значит: раз в неделю – рыба! Кто сказал? Ну, кто из великих сказал?

– Гёте? – пробормотала Галя, невольно смягчаясь.

– Близко. Близко, но не совсем. – Филин оживился, помолодел. – Забываем историю литературы, ай-яй-яй… Напомню: когда Гёте – тут вы правы – глубоким стариком полюбил молодую, преле-естную Ульрику и имел неосторожность посвататься, – ему было грубо отказано. С порога. Вернее – из окна. Прелестница высунулась в форточку и облаяла олимпийца – ну, вы же это знаете, не можете не знать. Старый, мол, а туда же. Фауст выискался. Рыбы больше есть надо – в ней фосфор, чтобы голова варила. Айнмаль ин дер вохе – фиш! И форточку захлопнула.

– Да нет! – сказала Галя. – Ну зачем… Я же читала…

– Все мы что-нибудь читали, дорогая, – расцвел Филин. – А я вам привожу голые факты. – Он уселся поудобнее, возвел глаза к потолку. – Ну, бредет старик домой, совершенно разбитый. Как говорится, прощай, Антонина Петровна, неспетая песня моя!.. Сгорбился, звезда на шее – бряк-бряк, бряк-бряк… А тут вечер, ужин. Подали дичь с горошком. Он дичь сильно уважал, с этим-то, надеюсь, вы спорить не будете? Свечи горят, на столе серебро, конечно, такое немецкое, – знаете, с шишками, – аромат… Так – дети сидят, так – внуки. В уголку секретарь его, Эккерман, примостился, строчит. Гёте крылышко поковырял – бросил. Не идет кусок. Горошек уж тем более. Внуки ему: деда, ты чего? Он так это встал, стулом шурнул и с горечью: раз в неделю, говорит, рыба! Заплакал и вышел. Немцы, они сентиментальные. Эккерман, конечно, тут же все это занес в свой кондуит. Вы почитайте, если не успели: «Разговоры с Гёте». Поучительная книга. Кстати, эту дичь – абсолютно уже окаменевшую, – до тридцать второго года показывали в Веймаре, в музее.

– А горошек куда же дели? – свирепея, спросила Галя.

– Коту скормили.

– С каких это пор кот ест овощи?!

– У немцев попробуй не съешь. У них дисциплинка!

– Что, про кота тоже Эккерман пишет?..

– Да, это есть в примечаниях. Смотря, конечно, какое издание?

Галя встала, вышла прочь, вниз и на улицу. Прощай, розовый дворец, прощай, мечта! Лети на все четыре стороны, Филин! Мы стояли с протянутой рукой – перед кем? Чем ты нас одарил? Твое дерево с золотыми плодами засохло, и речи твои – лишь фейерверк в ночи, минутный бег цветного ветра, истерика огненных роз во тьме над нашими волосами.

Темнело. Осенний ветер играл бумажками, черпал из урн. Она заглянула напоследок в магазин, что подточил, как прозрачный червь, ногу дворца. Постояла у невеселых прилавков – говяжьи кости, пюре «Рассвет». Что ж, сотрем пальцем слезы, размажем по щекам, заплюем лампады: и бог наш мертв, и храм его пуст. Прощай!

А теперь – домой. Путь неблизкий. Впереди – новая зима, новые надежды, новые песни. Что ж, воспоем окраины, дожди, посеревшие дома, долгие вечера на пороге тьмы. Воспоем пустыри, бурые травы, холод земляных пластов под боязливой ногой, воспоем медленную осеннюю зарю, собачий лай среди осиновых ство-лов, хрупкую золотую паутину и первый лед, первый синеватый лед в глубоком отпечатке чужого следа.

Филин – как всегда, неожиданно – возник в телефонной трубке и пригласил в гости: посмотреть на его новую пассию. Программа вечера была ясна: белая хрустящая скатерть, свет, тепло, особые слоеные пирожки по-тмутаракански, приятнейшая музыка откуда-то с потолка, захватывающие разговоры. Всюду синие шторы, витрины с коллекциями, по стенам развешаны бусы. Новые игрушки – табакерка ли с портретом дамы, упивающейся своей розовой голой напудренностью, бисерный кошелек, пасхальное, может быть, яйцо или же так что-нибудь – ненужное, но ценное.

Сам Филин тоже не оскорбит взгляда – чистый, небольшой, в домашнем бархатном пиджаке, маленькая рука отяжелена перстнем. Да не штампованным, жлобским, «за рупь пятьдесят с коробочкой», – зачем? – нет, прямо из раскопок, венецианским, если не врет, а то и монетой в оправе – какой-нибудь, прости господи, Антиох, а то поднимай выше... Таков Филин. Сядет в кресло, покачивая туфлей, пальцы сложит домиком, брови дегтярные, прекрасные анатолийские глаза – как сажа, бородка сухая, серебряная, с шорохом, только у рта черно – словно уголь ел.

Есть, есть на что посмотреть.

Дамы у Филина тоже не какие-нибудь – коллекционные, редкие. То циркачка, допустим, – вьется на шесте, блистая чешуей, под гром барабанов, или просто девочка, мамина дочка, мажет акварельки, – ума на пятачок, зато сама белизны необыкновенной, так что Филин, зовя на смотрины, даже предупреждает: непременно, мол, приходите в черных очках во избежание снежной слепоты.

Кое-кто Филина втихомолку не одобрял, со всеми этими его перстнями, пирожками, табакерками; хихикали насчет его малинового халата с кистями и каких-то будто бы серебряных янычарских тапок с загнутыми носами; и смешно было, что у него в ванной – специальная щетка для бороды и крем для рук – у холостяка-то... А все-таки позовет – и бежали, и втайне всегда холодели: пригласит ли еще? даст ли посидеть в тепле и свете, в неге и холе, да и вообще – что он в нас, обыкновенных, нашел, зачем мы ему нужны?..

– ...Если вы сегодня ничем не заняты, прошу ко мне к восьми часам. Познакомитесь с Алисой – преле-естное существо.

– Спасибо, спасибо, обязательно!

Ну как всегда, в последний момент! Юра потянулся к бритве, а Галя, змеей влезая в колготки, инструктировала дочь: каша в кастрюле, дверь никому не открывать, уроки – и спать! И не висни на мне, не висни, мы и так опаздываем! Галя напихала в сумку полиэтиленовых пакетов: Филин живет в высотном доме, под ним гастроном, может быть, селедочное масло будут давать или еще что перепадет.

За домом обручем мрака лежала окружная дорога, где посвистывал мороз, холод безлюдных равнин проник под одежду, мир на миг показался кладбищенски страшным, и они не захотели ждать автобуса, тесниться в метро, а поймали такси, и, развалясь с комфортом, осторожно побранили Филина за бархатный пиджак, за страсть к коллекционированию, за незнакомую Алису: а где прежняя-то, Ниночка? – ищи-свищи; погадали, будет ли в гостях Матвей Матвеич, и дружно Матвей Матвеича осудили.

Познакомились они с ним у Филина и так были стариком очарованы: эти его рассказы о царствовании Анны Иоанновны, и опять же пирожки, и дымок английского чая, и синие с золотом коллекционные чашки, и журчащий откуда-то сверху Моцарт, и Филин, ласкающий гостей своими мефистофельскими глазами – фу-ты, голова одурела, – напросились к Матвей Матвеичу в гости. Разбежались! Принял на кухне, пол дощатый, стены коричневые, голые, да и вообще район кошмарный, заборы и ямы, сам в тренировочных штанах, совершенно уже белесых, чай спитой, варенье засахаренное, да и то прямо в банке на стол брякнул, ложку сунул: выковыривайте, мол, гости дорогие. А курить – только на лестничной площадке: астма, не обессудьте. И с Анной Иоанновной прокол вышел: расположились – бог с ним, с чаем – послушать журчащую речь про дворцовые шуры-муры, всякие там перевороты, а старик все развязывал жуткие папки с тесемками, все что-то тыкал пальцем, крича о каких-то земельных наделах, и что вот Кузин, бездарь, чинуша, интриган, печататься не дает и весь сектор против Матвей Матвеича настраивает, но ведь вот же, вот же: ценнейшие документы, всю жизнь собирал! Галя с Юрой хотели опять про злодеев, про пытки, про ледяной дом и свадьбу карликов, но не было рядом Филина и некому было направить разговор на интересное, а весь вечер только Ку-у-узин! Ку-у-узин! – и тыканье в папки, и валерьянка. Уложив старика, рано ушли, и Галя порвала колготки о старикову табуретку.

– А бард Власов? – вспомнил Юра.

– Молчи уж!

С тем все вышло вроде бы наоборот, но позор страшный: тоже подцепили у Филина, пригласили к себе, назвали приятелей – слушать, отстояли два часа за тортом «Полено». Заперли дочь в детской, собаку на кухне. Пришел бард Власов, хмурый, с гитарой, торт и пробовать не стал: крем смягчит голос, а ему нужно, чтоб было хрипло. Пропел пару песен: «Тетя Мотя, ваши плечи, ваши перси и ланиты, как у Нади Команечи, физкультурою развиты...» Юра позорился, вылезал со своим невежеством, громко шептал посреди пения: «Я забыл, перси – это какие места?» Галя волновалась, просила, чтобы непременно спеть «Друзья», прижимала руки к груди: это такая песня, такая песня! Он пел ее у Филина – мягко, грустно, заунывно, – вот, мол, «за столом, клеенкой покрытым, за бутылкой пива собравшись», сидят старые друзья, лысые, неудачники. И у каждого что-то не так, у каждого своя грусть: «одному любовь не под силу, а другому князь не по нраву», – и никто-то никому помочь не может, увы! – но ведь вот же они вместе, они друзья, они нужны друг другу, и разве это не самое важное на свете? Слушаешь – и кажется, что – да-да-да, у тебя тоже что-то такое примерно в жизни, да, вот именно! «Во – песня! Коронный номер!» – шептал и Юра. Бард Власов еще больше нахмурился, сделал далекий взгляд – туда, в ту воображаемую комнату, где любящие друг друга плешивцы откупоривали далекое пиво; перебрал струны, начал печально: «за столом, клеенкой покрытым...» Запертая в кухне Джулька заскребла когтями по полу, завыла. «За бутылкой пива собравшись», – поднажал бард Власов. «Ы-ы-ы», – волновалась собака. Кто-то хрюкнул, бард оскорбленно зажал струны, взял папиросу. Юра пошел делать Джульке внушение. «Это у вас автобиографическое?» – почтительно спросил какой-то дурак. «Что? У меня все где-то автобиографическое». Юра вернулся, бард бросил окурок, сосредоточиваясь. «За столом, клеенкой покры-ыты-ым...» Мучительный вой пошел из кухни. «Музыкальная собачка», – со злобой сказал бард. Галя поволокла упирающуюся овчарку к соседям, бард поспешно допел – вой глухо проникал сквозь кооперативные стенки, – скомкал программу и в прихожей, дергая «молнию» куртки, с отвращением сообщил, что вообще-то он берет по два рубля с носа, но раз они не умеют организовать творческую атмосферу, то сойдет и по рублю. И Галя опять побежала к соседям, – кошмар, одолжите червонец, – и те, тоже перед получкой, долго собирали мелочью и вытрясли даже детскую копилку под рев обобранных детей и лай рвущейся Джульки.

Да, вот Филин с людьми умеет, а мы – как-то нет. Ну, может быть, в другой раз получится.

Время до восьми еще было – как раз чтобы постоять за паштетом в гастрономе у Филинова подножия, ведь вот, тоже, – на нашей-то окраине коровы среди бела дня шляются, а паштета что-то не видать. Без трех восемь вступить в лифт – Галя, как всегда, оглядится и скажет: «В таком лифте жить хочется», потом вощеный паркет безбрежной площадки, медная табличка: «И.И. Филин», звонок – и наконец он сам на пороге – просияет черными глазами, наклонит голову: «Точность – вежливость королей...» И как-то ужасно приятно это услышать, эти слова, – словно он, Филин, султан, а они и впрямь короли, – Галя в недорогом пальто и Юра в куртке и вязаной шапочке.

И вплывут они, королевская чета, избранная на один вечер, в тепло и свет, в сладкие фортепьянные рулады, и прошествуют к столу, где разморенные розы знать не знают ни о каком морозе, ветре, тьме, что обступили неприступную Филинову башню, бессильные пробраться внутрь.

Что-то неуловимо новое в квартире... а, понятно: витрина с бисерными безделушками сдвинута, бра переехало на другую стену, арка, ведущая в заднюю комнату, зашторена, и, отогнув эту штору, выходит и подает руку Алиса, прелестное якобы существо.

– Аллочка.

– Да, вообще-то она Аллочка, но мы с вами будем звать ее Алисой, не правда ли? Прошу к столу, – сказал Филин. – Ну-с! Рекомендую паштет. Редкостный! Таких паштетов, знаете ли...

– Внизу брали, вижу, – обрадовался Юра. – И спускаемся мы-ы. С пак-каренных вершин-н. Ведь когда-то и боги спуска-ались на землю. Верно?

Филин тонко улыбнулся, повел бровями – дескать, может, да, внизу брал, а может, и нет. Все-то вам надо знать. Галя мысленно пнула мужа за бестактность.

Сегодня он почему-то называл пирожки тарталетками – должно быть, из-за Алисы.

– А что случилось – муку снимают с продажи? В мировом масштабе? – веселился Юра, потирая руки, костистый нос его покраснел в тепле. Забулькал чай.

– Ничуть не бывало. Что мука! – махнул бородкой Филин. – Галочка, сахару... Что мука! Утерян секрет, друзья мои. Умирает – мне сейчас позвонили – последний владелец старинного рецепта. Девяносто восемь лет, инсульт. Вы пробуйте. Алиса, можно, я налью вам в мою любимую чашку?

Филин затуманил взгляд, как бы намекая на возможность особой близости, могущей возникнуть от такого интимного контакта с его возлюбленной посудой. Прелестная Алиса улыбнулась. Да что в ней такого прелестного? Черные волосы блестят как смазанные, нос крючком, усики. Платье простое, вязаное, цвета соленого огурца. Подумаешь. Здесь и не такие сиживали – где они теперь?

– ...И вы подумайте, – говорил Филин, – еще два дня назад заказал я этому Игнатию Кириллычу тарталетки. Еще вчера он их пек. Еще сегодня утром я их получил – каждую в папиросной бумажке. И вот – инсульт. Из Склифосовского дали мне знать. – Филин куснул слоеную бомбошку, поднял красивые брови и вздохнул. – Когда Игнатий еще мальчиком служил у «Яра», старый кондитер Кузьма, умирая, передал ему секрет этих изделий. Вы пробуйте. – Филин вытер бородку. – А этот Кузьма в свое время служил в Петербурге у Вольфа и Беранже – знаменитые кондитеры. Говорят, перед роковой дуэлью Пушкин зашел к Вольфу и спросил тарталеток. А Кузьма в тот день валялся пьян и не испек. Ну, выходит управляющий, разводит руками. Нету, Александр Сергеич. Такой народ-с. Не угодно ли бушэ? Тру-убочку, может, со сливками? Пушкин расстроился, махнул шляпой и вышел. Ну-с, дальнейшее известно. Кузьма проспался – Пушкин в гробу.

– О боже мой... – испугалась Галя.

– Да-да. И вы знаете, это так на всех подействовало. Вольф застрелился, Беранже принял православие, управляющий пожертвовал тридцать тысяч на богоугодные заведения, а Кузьма – тот просто рехнулся. Все, говорят, повторял: «Э-эх, Лексан Серге-и-ич... Тарталеточек моих не поели... Пообождали бы чуток...» – Филин бросил еще пирожок в рот и захрустел. – Дожил, однако, этот Кузьма до начала века. Дряхлыми руками передал рецепт ученикам. Игнатию тесто, другому кому-то начинку. Ну, после – революция, гражданская война. Тот, что начинку знал, в эсеры подался. Игнатий Кириллыч мой потерял его из виду. Проходит несколько лет – а Игнатий всё при ресторане, – вдруг что-то его дернуло, выходит он из кухни в зал, а там этот, с дамой. Монокль, усы отрастил – не узнать. Игнатий прямо как был, в муке, – к столику. «Пройдемте, товарищ». Тот заметался, а делать нечего. Идет, бледный, в кухню. «Говори, сволочь, мясную начинку». Куда денешься, прошлое-то подмочено. Сказал. «Говори капустную». Весь дрожит, но выдает. «Теперь саго». А саго у него было абсолю-у-утно засекречено. Молчит. Игнатий: «Саго!» И скалку берет. Тот молчит. Потом вдруг: а-а-а-а-а! – и побежал. Этот, эсер-то. Бросились, связали, смотрят – а он в уме тронулся, глазами водит и пена изо рта. Так саго и не дознались. Да... А этот Игнатий Кириллыч интересный был старик, прихотливый. Как-к он слойку чувствовал, боже, как чувствовал!.. Пек на дому. Задергивал шторы, на два засова дверь закладывал. Я ему: «Игна-атий Кириллыч, голу-убчик, поделитесь секретом, что вам?..» – ни в какую. Все достойного преемника ждал. Теперь вот инсульт... Да вы пробуйте.

– Ой, как жалко... – огорчилась прелестная Алиса. – Как же их теперь есть? Мне всегда так жалко всего последнего... Вот у моей мамы до войны брошь была...

– Последний, случайный! – вздохнул Филин и взял еще пирожок.

– Последняя туча рассеянной бури, – поддержала Галя.

– Последний из могикан, – вспомнил Юра.

– Нет, вот у моей мамы жемчужная брошь была до войны...

– Все преходяще, милая Алиса, – жевал довольный Филин. – Все стареет – собаки, женщины, жемчуг. Вздохнем о мимолетности бытия и возблагодарим создателя за то, что дал нам вкусить того-сего на пиру жизни. Кушайте и вытрите слезки.

– Может быть, он еще придет в себя, Игнат этот?

– Не может, – заверил хозяин. – Забудьте об этом.

Жевали. Пела музыка над головами. Хорошо было.

– Чем новеньким побалуете? – поинтересовался Юра.

– А... Кстати напомнили. Веджвуд – чашки, блюдца. Молочник. Видите – синие на полочке. Да вот я сейчас... Вот...

– Ах... – Галя осторожно потрогала пальцем чашку – белые беззаботные танцы по синему туманному полю.

– А вам, Алиса, нравится?

– Хорошие... Вот у моей мамы до войны...

– А знаете, у кого я купил? Угадайте... У партизана.

– В каком смысле?

– Вот послушайте. Любопытная история. – Филин сложил пальцы домиком, с любовью глядя на полочку, где осторожно, боясь упасть, сидел пленный сервиз. – Бродил я осенью с ружьем по деревням. Захожу в избу. Мужик выносит мне парного молока. В чашке. Смотрю – настоящий Веджвуд! Что такое! Ну, разговорились, дядя Саша его зовут, где-то тут адрес у меня... ну, неважно. Что выяснилось. Во время войны партизанил он в лесу. Раннее утро. Летит немецкий самолет. Жу-жу-жу, – изобразил Филин. – Дядя Саша голову поднял, а летчик плюнул – и прямо в него попал. Случайно, конечно. В дяде Саше, естественно, характер ка-ак взыграл, он бабах из пистолета – и немца наповал. Тоже случайно. Самолет свалился, осмотрели – пожалуйста, пять ящиков какао, шестой – вот, посуда. Видно, к завтраку вез. Я купил у него. Молочник с трещинкой, ну ничего. Раз такие обстоятельства.

– Врет ваш партизан! – восхитился Юра, озираясь и стуча кулаком по колену. – Ну как же врет! Фантастика!

– Ничего подобного. – Филин был недоволен. – Конечно, я не исключаю, что никакой он не партизан, а просто вульгарный воришка, но, знаете... как-то я предпочитаю верить.

Он насупился и забрал чашку.

– Конечно, людям надо верить. – Галя под столом потоптала Юрину ногу. – Со мной тоже удивительный случай был. Юра, помнишь? Купила кошелек, принесла домой, а в нем – три рубля. Никто не верит!

– Почему же, я верю. Бывает, – рассудила Алиса. – Вот у моей мамы...

Поговорили об удивительном, о предчувствиях и вещих снах. У Алисы была подруга, наперед предсказавшая всю свою жизнь – брак, двоих детей, развод, раздел квартиры и вещей. Юра обстоятельно, в деталях, рассказал, как у одного знакомого угнали машину и как милиция остроумно вычислила и поймала вора, но вот в чем была соль – он как-то сейчас точно не припомнит. Филин поведал о знакомой собаке, которая открывала дверь своим ключом и разогревала обед в ожидании хозяев.

– Нет, ну каким же образом? – ахали женщины.

– Как каким? У них плита французская, электрическая, с приводом. Кнопку нажмешь – все включается. Собака смотрит на часы: пора, идет на кухню, орудует там, ну, заодно и себе подогреет. Хозяева придут с работы, а щи уже кипят, хлеб нарезан, вилки-ложки приготовлены. Удобно.

Филин говорил, улыбался, покачивал ногой, поглядывал на довольную Алису, музыка смолкла, и город словно проступил за окнами. Темный чай курился в чашках, вился сладкий сигаретный дымок, пахло розами, а за окном тихо визжало под колесами Садовое кольцо, валил веселый народ, город сиял вязанками золотых фонарей, радужными морозными кольцами, разноцветным скрипучим снегом, а столичное небо сеяло новый прелестный снежок, свежий, только что изготовленный. И, подумать только, все это пиршество, все эти вечерние чудеса раскинуты ради вот этой, ничем не особенной Аллочки, пышно переименованной в Алису, – вон она сидит в своем овощном платье, раскрыла усатый рот и с восторгом глядит на всесильного господина, мановением руки, движением бровей преображающего мир до неузнаваемости.

Скоро Галя с Юрой уйдут, уползут на свою окраину, а она останется, ей можно... Галю взяла тоска. За что, ах, за что?

Посреди столицы угнездился дворец Филина, розовая гора, украшенная семо и овамо разнообразнейше, – со всякими зодческими эдакостями, штукенциями и финтибрясами: на цоколях – башни, на башнях – зубцы, промеж зубцов ленты да венки, а из лавровых гирлянд лезет книга – источник знаний, или высовывает педагогическую ножку циркуль, а то, глядишь, посередке вспучился обелиск, а на нем плотно стоит, обнявши сноп, плотная гипсовая жена, с пресветлым взглядом, отрицающим метели и ночь, с непорочными косами, с невинным подбородком... Так и чудится, что сейчас протрубят какие-то трубы, где-то ударят в тарелки, и барабаны сыграют что-нибудь государственное, героическое.

И вечернее небо над Филиным, над его кудрявым дворцом играет светом – кирпичным, сиреневым, – настоящее московское, театрально-концертное небо. А у них, на окружной... боже мой, какая там сейчас густая, маслянисто-морозная тьма, как пусто в стылых провалах между домами, да и самих домов не видно, слились с ночным, отягощенным снежными тучами небом, только окна там и сям горят неровным узором; золотые, зеленые, красные квадратики силятся растолкать полярный мрак... Поздний час, магазины закрылись на засовы, последняя старушка выкатилась, прихватив с собой пачку маргарина и яйца-бой, никто не гуляет по улицам просто так, ничего не рассматривает, не глазеет по сторонам, каждый порскнул в свою дверь, задернул занавески и тянет руку к кнопке телевизора. Глянешь из окна – окружная дорога, бездна тьмы, прочерчиваемая сдвоенными алыми огоньками, желтые жуки чьих-то фар... Вон проехало что-то большое, кивнуло огнями на колдобине... Вон приближается светлая палочка – огни во лбу автобуса, дрожащее ядрышко желтого света, живые икринки людей внутри... А за окружной, за последней слабой полосой жизни, по ту сторону заснеженной канавы невидимое небо сползло и упирается тяжелым краем в свекольные поля, – тут же, сразу за канавой. Ведь невозможно, немыслимо думать о том, что эта глухая тьма тянется и дальше, над полями, сливающимися в белый гул, над кое-как сплетенными изгородями, над придавленными к холодной земле деревнями, где обреченно дрожит тоскливый огонек, словно зажатый в равнодушном кулаке... А дальше вновь – темно-белый холод, горбушка леса, где тьма еще плотней, где, может быть, вынужден жить несчастный волк, – он выходит на бугор в своем жестком шерстяном пальтишке, пахнет можжевельником и кровью, дикостью, бедой, хмуро, с отвращением смотрит в слепые ветреные дали, снежные катыши набились между желтых потрескавшихся ногтей, и зубы стиснуты в печали, и мерзлая слеза вонючей бусиной висит на шерстяной щеке, и всякий-то ему враг, и всякий-то убийца...

Напоследок ели ананасы. А потом надо было выметаться. А до дома-то – ого-го сколько... Проспекты, проспекты, проспекты, темные метельные площади, пустыри, мосты и леса, и снова пустыри, и внезапные, голубые изнутри, неспящие заводы, и снова леса и летящий перед фарами снег. А дома – унылые зеленые обои, граненый стаканчик абажура в прихожей, тусклая теснота и знакомый запах, и прикнопленная к стене цветная обложка женского журнала – для украшения. Румяные, противные супруги на лыжах. Она скалится, он греет ей руки. «Озябла?» – называется. «Озябла?» Сорвать бы проклятую, да Юра не дает – любит все спортивное, оптимистическое... Вот пусть и ловит такси!

Ночь вступила в глухие часы, закрылись все ворота, праздношатающиеся грузовики проносились мимо, звездная крыша окаменела от стужи, и грубый воздух свалялся в комья. «Шеф, до окружной?..» – метался Юра. Галя скулила и поджимала ноги, попрыгивая на обочине, а за ее спиной, во дворце, догорало последнее окно, розы погружались в дремоту, Алиса лепетала про мамину брошь, а Филин, в халате с кистями, щекотал ее серебряной бородой: у-у, дорогая! Еще ананасов?

Этой зимой они были званы еще раз, и Аллочка уже болталась по квартире как своя, смело хватала дорогую посуду, пахла ландышем, позевывала.

Филин демонстрировал гостям Валтасарова – дремучего бородатого мужика, замечательного своей способностью к чревовещанию. Валтасаров изображал стук в дверь, доение коровы, грохот телеги, далекий вой волков и как баба бьет тараканов. Звуки индустриальные ему не давались. Юра очень просил поднатужиться, изобразить хотя бы трамвай, но тот не соглашался ни в какую: «Грыжи боюся». Гале было не по себе: в Валтасарове померещилась ей та степень одичания, до которой им с Юрой рукой подать – через окружную, за канаву, на ту сторону.

Устала она, что ли, за последнее время... Еще полгода назад она кинулась бы зазывать Валтасарова к себе, назвала бы приятелей, подала бы колотого сахару, ржаных лепешек, редьки, допустим, – чем там привык питаться чудо-крестьянин? – и мужик брякал бы коровьим боталом или гремел колодезной цепью под общий изумленный гвалт. Теперь же как-то вдруг ясно стало: ничего не выйдет. Позвать его – что ж, гости посмеются и разойдутся, а Валтасаров останется, попросится, пожалуй, ночевать – освобождай комнату, а она проходная; спать он завалится часов с девяти, запахнет овцами, махоркой, сеновалом; ночью ощупью направится пить воду на кухню, свернет в темноте стул... Тихий мат, Джулька залает, дочь проснется... А может, он лунатик, войдет к ним в спальню в темноте, – в белой рубахе, в валенках... Шарить будет... А утром, когда вообще никого видеть не хочется, когда спешишь на работу, и голова всклокочена, и холодно, – старик будет сидеть на кухне, долго чаевничать, потом потащит из зипуна безграмотные бумажки: «Дочка, вот тут лекарство мне записали... От всего лечит... Как бы это достать...»

Нет, нет, нечего и думать с ним связываться!

Это только Филин, неутомимый, способен подбирать, кормить, развлекать кого попало, – ну и нас, и нас, конечно! О, Филин! Щедрый владелец золотых плодов, он раздает их направо и налево, насыщает голодных и поит жаждущих, он махнет рукой – и расцветают сады, женщины хорошеют, зануды вдохновляются, а вороны поют соловьями.

Вот какой он! Вот он какой!

А какие у него замечательные знакомые... Игнатий Кириллыч, тестознатец. Или эта балерина, к которой он ходит, – Дольцева-Еланская...

– Это, конечно, сценический псевдоним, – качает ногой Филин, любуясь потолком. – В девичестве – Собакина, Ольга Иеронимовна. По первому мужу – Кошкина, по второму – Мышкина. Так сказать, игра на понижение. Гремела, гремела в свое время. Великие князья в очереди стояли, топазы мешками волокли. Слабость у нее была – дымчатые топазы. Но очень простая, душевная, прогрессивная женщина. После революции надумала отдать камушки народу. Сказано – сделано: снимает бусы, рвет нитку, ссыпает на стол. Тут звонок в дверь: пришли уплотнять. Ну пока то да се, возвращается – попугай склевал все подчистую. Птичкам, знаете, нужны камни для пищеварения. Нажрался миллионов на пять – и в форточку. Она за ним: «Кокоша, куда?! А народ?!» Он к югу. Она за ним. Добралась до Одессы, как – не спрашивайте. А тут пароход отчаливает, трубы дымят, крики, чемоданы, – публика бежит в Константинополь. Попугай – на трубу и сидит. Тепло ему там. Так эта Олечка Собакина, что вы думаете, зацепила своей тренированной ногой за трап и пароход остановила! И пока ей попугая не изловили, не отпустила. Вытрясла из него все до копеечки и пожертвовала на Красный Крест. Правда, ножку ей пришлось ампутировать, но она не унывала, с костылями танцевала в госпиталях. Сейчас-то ей куча лет, лежит плашмя, пополнела. Хожу вот к ней, Стерна ей читаю. Да, Олечка Собакина, из купцов... Сколько же силы в нашем народе! Сколько силушки нерастраченной...

Галя смотрела на Филина с обожанием. Как-то вдруг сразу он перед ней раскрылся – красивый, бескорыстный, гостеприимный... Ах, везет этой Алке усатой! А она не ценит, глядит равнодушным, блестящим взглядом лемура на гостей, на Филина, на цветы и печенье, словно все это в порядке вещей, словно это так и надо! Словно далеко, на краю света, не томятся Галина дочь, собака, «Озябла», – заложники во мраке, на пороге осинового, дрожащего от злобы леса!

На десерт ели грейпфруты, начиненные креветками, а волшебный мужик пил чай с блюдечка.

И на сердце лежал камень.

Дома, лежа во тьме, слушая стеклянный звон осин на ветру, гудение бессонной окружной дороги, шорох волчьей шерсти в дальнем лесу, шевеление озябшей свекольной ботвы под снежным покровом, думала: никогда нам отсюда не выбраться. Кто-то безымянный, равнодушный, как судьба, распорядился: этот, этот и этот пусть живут во дворце. Пусть им будет хорошо. А вон те, и те, и еще вот эти, и Галя с Юрой – живите там. Да не там, а во-о-о-он там, да-да, правильно. У канавы, за пустырями. И не лезьте, нечего. Разговор окончен. Да за что же?! Позвольте?! Но судьба уже повернулась спиной, смеется с другими, и крепка ее железная спина – не достучишься. Хочешь – бейся в истерике, катайся по полу, молоти ногами, хочешь – затаись и тихо зверей, накапливая в зубах порции холодного яду.

Пробовали карабкаться, пробовали меняться, клеили объявления, до кружевных дыр резали и потрошили обменные бюллетени, униженно звонили по телефону: «У нас тут лес... чудный воздух... ребенку очень хорошо, и дачи не нужно... сама такая! От психа слышу!..» Заполняли тетради торопливыми пометками: «Зинаида Самойловна подумает...», «Ксана перезвонит...», «Петру Иванычу только с балконом...» Юра чудом нашел какую-то старуху, сидела одна в трехкомнатной квартире в бельэтаже на Патриарших прудах, капризничала. Пятнадцать семей завертелись в обменной цепи, каждая со своими претензиями, инфарктами, сумасшедшими соседками, разбитыми сердцами, утерянными метриками. Капризную старуху возили на такси туда-сюда, доставали ей дорогие лекарства, теплую обувь, ветчину, сулили деньги. Вот-вот-вот уже все должно было свершиться, тридцать восемь человек дрожали и огрызались, рушились свадьбы, лопались летние отпуска, где-то в цепи пал некто Симаков, прободение язвы, – неважно, прочь! – ряды сомкнулись, еще усилие, старуха юлит, сопротивляется, под страшным нажимом подписывает документы, и в тот момент, когда где-то там, в заоблачных сферах, розовый ангел воздушным пером уже заполнял ордера, – трах! она передумала. Вот так – взяла и передумала. И отстаньте все от нее.

Вопль пятнадцати семей потряс землю, отклонилась земная ось, изверглись вулканы, тайфун «Анна» смел молодое слаборазвитое государство, Гималаи стали еще выше, а Марианская впадина – еще глубже, но Галя и Юра остались там, где и были. И волки хохотали в лесу. Ибо сказано: кому велено чирикать, не мурлыкайте. Кому велено мурлыкать, не чирикайте.

«Донос, что ли, написать на старуху», – сказала Галя. «Да, но куда?» – осунувшийся Юра горел нехорошим пламенем, жалко было на него смотреть. Прикинули так и эдак – некуда. Разве апостолу Петру, чтобы не пускал в рай поганку. Юра набрал в карьере камней и поехал ночью на Патриаршие пруды, чтобы выбить окна в бельэтаже, но вернулся с сообщением, что уже выбито – не они одни такие умные.

Потом поостыли, конечно.

Теперь она лежала и думала о Филине: как он складывает пальцы домиком, улыбается, покачивает ногой, как поднимает глаза к потолку, когда говорит... Ей так много нужно было бы ему сказать... Яркий свет, яркие цветы, яркая серебряная борода с черным пятном вокруг рта. Конечно, Алиса ему не пара, и страну чудес ей не оценить. Да и не заслужила. Тут должен быть кто-то понимающий...

– Бла-бла-бла, – зачмокал Юра во сне.

Да, кто-то понимающий, чуткий... Малиновый халат ему отпаривать... Напускать ванну... Тапки что-нибудь...

Вещи поделить так: Юра пусть берет квартиру, собаку, мебель. Галя заберет дочь, что-нибудь из белья, утюг, стиральную машину. Тостер. Зеркало из коридора. Мамины хорошие вилки. Горшок с фиалкой. Вот и все, пожалуй.

Да нет, глупости. Разве может он понять Галину жизнь, Галино третьесортное бытие, унижения, тычки в душу? Разве расскажешь! Разве расскажешь – ну вот хотя бы как Галя раздобыла – хитростью, подкупом, нужными звонками – билет в Большой театр – в партер!!! – один-единственный билет (правда, Юра искусством не заинтересовался), как мыла, парила и завивала себя, готовясь к большому событию, как вышла из дому на цыпочках, заранее лелея в себе золотую атмосферу возвышенного, – а была осень, грянул дождь, и такси не сыщешь, и Галя заметалась по слякоти, проклиная небеса, судьбу, градостроителей, а добравшись наконец до театра, увидела, что забыла дома туфли, а ноги-то – ой... Голенища в кляксах, на подошвах рыжие лепешки, а из них трава торчит клочьями – пырей вульгарный, сныть окраинная, гнусняк вездесущий. И даже подол в дрянце.

И Галя – ну что она такого сделала? – просто тихонько прокралась в туалет и носовым платочком мыла сапоги и застирывала позорный подол. И тут подвалила какая-то жаба, – не из персонала, а тоже любитель прекрасного, – вся как лиловое желе, затрясла камеями: да как вы смэ-э-ете! в Большом тэа-тре! скоблить свои поганые но-оги! да вы не в ба-ане! – и понесла, и понесла, и люди стали оборачиваться, перешептываться, и, не разобравшись, сурово глядеть.

И уже все было испорчено, погибло и пропало, и Гале уж было не до высокого волнения, и маленькие лебеди попусту наяривали медленной рысью прославленный свой танец, – вскипая злыми слезами, терзаясь неотмщенной обидой, Галя без всяких восторгов давила танцовщиц взглядом, различая в бинокль их желтоватые трудовые лица, рабочие шейные жилы, и сурово, безжалостно твердила себе, что никакие они не лебеди, а члены профсоюза, что все у них как у простых людей – и вросшие ногти, и неверные мужья, что вот сейчас отпляшут они сколько велено, натянут теплые рейтузы – и по домам, по домам: в ледяное Зюзино, в жидкое Коровино, а то и на саму страшную окружную дорогу, где по ночам молча воет Галя, в ту непролазную жуть, где бы только хищной нелюди рыскать да каркать воронью. И вот пусть-ка такая вот белая беспечная трепетунья, вон хоть та, проделает ежедневный Галин путь, пусть провалится по брюхо в мучительную глину, в вязкий докембрий окраин, да повертится, выкарабкиваясь, – вот это будет фуэтэ!

Да разве расскажешь!

В марте он их не позвал, и в апреле не позвал, и лето прошло впустую, и Галя изнервничалась: что случилось? надоели? недостойны? Устала мечтать, устала ждать телефонного звонка, стала забывать дорогие черты: теперь он представлялся ей гигантом, ифритом, с пугающе черным взглядом, огромными, искрящимися от перстней руками, с металлическим шорохом сухой восточной бороды.

И она не сразу узнала его, когда он прошел мимо нее в метро – маленький, торопливый, озабоченный, – миновал ее, не заметив, и идет себе, и уже не окликнуть!

Он идет как обычный человек, маленькие ноги его, привыкшие к вощеным паркетам, избалованные бархатными тапками, ступают по зашарканному банному кафелю перехода, взбегают на объеденные ступени; маленькие кулачки шарят в карманах, нашли носовой платок, пнули – буф, буф! – по носу – и снова в карман; вот он встряхнулся как собака, поправил шарф – и дальше, под арку с чахлой золотой мозаикой, мимо статуи партизанского патриарха, недоуменно растопырившего бронзовую длань с мучительной ошибкой в расположении пальцев.

Он идет сквозь толпу, и толпа, то сгущаясь, то редея, шуршит, толкаясь ему навстречу, – веселая тучная дама, янтарный индус в белоснежных мусульманских кальсонах, воин с чирьями, горные старухи в калошах, оглушенные суетой.

Он идет, не оглядываясь, нет ему дела до Гали, до ее жадных глаз, вытянутой шеи, – вот подпрыгнул, как школьник, скользнул на эскалатор – и прочь, и скрылся, и нет его, только теплый резиновый ветер от набежавшего поезда, шип и стук дверей и говор толпы, как говор вод многих.

И в тот же вечер позвонила Аллочка и с возмущением рассказала, что они с Филиным ходили подавать заявление в загс и там, заполняя документы, она обнаружила, что он – самозванец, что квартиру в высотном доме он снимает у какого-то полярника, и все вещички-то скорее всего не его, а полярниковы, а сам он прописан в городе Домодедово! И что она гордо швырнула ему документы и ушла, не из-за Домодедова, конечно, а потому, что выходить замуж за человека, который вот хоть настолечко соврал, ей не позволяет гордость. И чтобы они тоже знали, с кем имеют дело.

Вот оно как... А они-то с ним знались! Да он ничем не лучше их, он такой же, он просто притворялся, мимикрировал, жалкий карлик, клоун в халате падишаха! Да они с Юрой в тыщу раз честнее! Но он хоть понимает теперь, что виноват, разоблачен, попался?

Даже с площадки было слышно, что у кого-то сварена рыба. Галя позвонила. Филин открыл и изумился. Он был один и выглядел плохо, хуже Джульки. Все ему высказать! Что церемониться? Он был один, и нагло ел треску под музыку Брамса, и на стол перед собой поставил вазу с белыми гвоздиками.

– Галочка, вот сюрприз! Не забыли... Прошу – судак орли, свежий. – Филин подвинул треску.

– Все знаю, – сказала Галя и села, как была, в пальто. – Алиса мне все сказала.

– Да, Алиса, Алиса, коварная женщина! Ну, рыбки?

– Нет, спасибо! И про Домодедово я знаю. И про полярника.

– Да, ужасная история, – огорчился Филин. – Три года просидел человек в Антарктиде, и еще бы сидел – это романтично – и вдруг такая беда. Но Илизаров поможет, я верю. У нас это делают.

– Что делают? – опешила Галя.

– Уши. Вы не знаете? Полярник-то мой уши отморозил. Сибиряк, широкая натура, справляли они там Восьмое марта с норвежцами, одному норвежцу его ушанка понравилась, он возьми да и поменяйся с ним. На кепку. А на улице мороз восемьдесят градусов, а в помещении плюс двадцать. Сто градусов перепад температуры – мыслимо ли? С улицы его зовут: «Леха!» – он голову наружу высунул, уши – раз! – и отвалились. Ну, конечно, паника, влепили ему строгача, уши – в коробку и сейчас же самолетом в Курган, к Илизарову. Так что вот... Уезжаю.

Галя тщетно искала слова. Что-нибудь побольнее.

– И вообще, – вздохнул Филин. – Осень. Грустно. Все меня бросили. Алиса бросила... Матвей Матвеич носу не кажет... Может, умер? Одна вы, Галочка... Одна вы могли бы, если б захотели. Ну теперь я к вам поближе буду. Теперь поближе. Покушайте судачка. «Айнмаль ин дер вохе – фиш!» Что значит: раз в неделю – рыба! Кто сказал? Ну, кто из великих сказал?

– Гёте? – пробормотала Галя, невольно смягчаясь.

– Близко. Близко, но не совсем. – Филин оживился, помолодел. – Забываем историю литературы, ай-яй-яй... Напомню: когда Гёте – тут вы правы – глубоким стариком полюбил молодую, преле-естную Ульрику и имел неосторожность посвататься, – ему было грубо отказано. С порога. Вернее – из окна. Прелестница высунулась в форточку и облаяла олимпийца – ну, вы же это знаете, не можете не знать. Старый, мол, а туда же. Фауст выискался. Рыбы больше есть надо – в ней фосфор, чтобы голова варила. Айнмаль ин дер вохе – фиш! И форточку захлопнула.

– Да нет! – сказала Галя. – Ну зачем... Я же читала...

– Все мы что-нибудь читали, дорогая, – расцвел Филин. – А я вам привожу голые факты. – Он уселся поудобнее, возвел глаза к потолку. – Ну, бредет старик домой, совершенно разбитый. Как говорится, прощай, Антонина Петровна, неспетая песня моя!.. Сгорбился, звезда на шее – бряк-бряк, бряк-бряк... А тут вечер, ужин. Подали дичь с горошком. Он дичь сильно уважал, с этим-то, надеюсь, вы спорить не будете? Свечи горят, на столе серебро, конечно, такое немецкое, – знаете, с шишками, – аромат... Так – дети сидят, так – внуки. В уголку секретарь его, Эккерман, примостился, строчит. Гёте крылышко поковырял – бросил. Не идет кусок. Горошек уж тем более. Внуки ему: деда, ты чего? Он так это встал, стулом шурнул и с горечью: раз в неделю, говорит, рыба! Заплакал и вышел. Немцы, они сентиментальные. Эккерман, конечно, тут же все это занес в свой кондуит. Вы почитайте, если не успели: «Разговоры с Гёте». Поучительная книга. Кстати, эту дичь – абсолютно уже окаменевшую, – до тридцать второго года показывали в Веймаре, в музее.

– А горошек куда же дели? – свирепея, спросила Галя.

– Коту скормили.

– С каких это пор кот ест овощи?!

– У немцев попробуй не съешь. У них дисциплинка!

– Что, про кота тоже Эккерман пишет?..

– Да, это есть в примечаниях. Смотря, конечно, какое издание?

Галя встала, вышла прочь, вниз и на улицу. Прощай, розовый дворец, прощай, мечта! Лети на все четыре стороны, Филин! Мы стояли с протянутой рукой – перед кем? Чем ты нас одарил? Твое дерево с золотыми плодами засохло, и речи твои – лишь фейерверк в ночи, минутный бег цветного ветра, истерика огненных роз во тьме над нашими волосами.

Темнело. Осенний ветер играл бумажками, черпал из урн. Она заглянула напоследок в магазин, что подточил, как прозрачный червь, ногу дворца. Постояла у невеселых прилавков – говяжьи кости, пюре «Рассвет». Что ж, сотрем пальцем слезы, размажем по щекам, заплюем лампады: и бог наш мертв, и храм его пуст. Прощай!

А теперь – домой. Путь неблизкий. Впереди – новая зима, новые надежды, новые песни. Что ж, воспоем окраины, дожди, посеревшие дома, долгие вечера на пороге тьмы. Воспоем пустыри, бурые травы, холод земляных пластов под боязливой ногой, воспоем медленную осеннюю зарю, собачий лай среди осиновых ство-лов, хрупкую золотую паутину и первый лед, первый синеватый лед в глубоком отпечатке чужого следа.

Имя главного героя в рассказе Татьяны Толстой “Факир” отсылает нас к описанию птицы филин, которая является разновидностью совы, имеет размах крыльев до двух метров. Окраска птиц колеблется от темно-рыжей до золотисто-охристой, с резкими продольными черными пестринами, на боках и брюхе темный поперечный рисунок.

Описание внешности главного героя-рассказчика историй Филина немного напоминает эту птицу: “Таков Филин. Сядет в кресло, покачивая туфлей, пальцы сложит домиком, брови дегтярные, прекрасные анатолийские глаза – как сажа, бородка сухая, серебряная, с шорохом, только у рта черно – словно уголь ел*”. Шорох бороды Филина можно условно назвать шумом крыльев птицы при полете, а причудливую “черноту” вокруг рта – “пестриной”. Также написано об этой птице, что филин – интересный пример того, как птица может приспособляться к различным условиям существования, так как, хотя мы и не можем до конца доверять характеристике, которую Филин получает в этом тексте, все же об этом можно судить из размышлений его гостей, Гали и Юры о том, как меняется название слоеных пирожков на тарталетки. Он приспосабливается к новой публике, является хорошим организатором. Также важно помнить, что Филин живет не в своей квартире и при этом чувствует себя как дома, принимает гостей, делает перестановки и т.д.

* Т. Толстая. Факир// Толстая Т. Река Оккервиль. М.: Эксмо, 2006. С. 196.

Также к этому можно добавить, что филины очень похожи на огромных ушастых сов и что последних отличают от них только мелкие размеры. Таким образом, можно указать на противоречие в образе главного героя. Оно заключается в том, что сам хозяин роскошной квартиры в центре Москвы был небольшим, что указывает на еще одну двойственность. Его постоянно принимают не за того, кем он является на самом деле. Также и в данном случае: называя себя Филином, он, вполне возможно, более похож на сову.

Из этой зоологической характеристики можно также сделать заключение. Совы в древности считались символом мудрости, Толстая не могла об этом не знать. То есть мы получаем амбивалентный взгляд самого автора на главного героя рассказа. Сам Филин рассказывает курьезные истории, которым никто не верит, но, тем не менее, этот герой, единственный из всех, воплощает мудрость.

Хорошо известно отношение к филину хищных птиц и воробьиных в дневное время. Ведут себя они по-разному: вороны, обычно заметив филина на отдыхе, кружатся с криком над ним; сороки с тревожным стрекотом снуют поблизости, возможно рассчитывая поживиться остатками его трапезы; хищники, за исключением коршунов и специализированных падальщиков, пикируя, проносятся рядом; мелкие воробьиные интенсивно окрикивают его, держась на минимальной дистанции, а если филин, потеряв терпение, перелетает, следуют за ним*.

* http: //winter-birds.narod.ru/bubo_bubo.htm

Таким образом получается, что филины собирают возле себя многих по-разному настроенных по отношению к нему птиц. То же мы видим и в рассказе. В тексте даже есть фраза, отсылающая к возможность уподобления Гали и Юры пернатым: “... кому велено чирикать, не мурлыкайте. Кому велено мурлыкать, не чирикайте*”. Во время последнего разговора Гали и Филина у него дома Галя пытается высказать Филину все, что могло бы тем или иным образом его задеть или оскорбить по ее мнению. В этой сцене Филин называет ее Галочкой, присваивая ей название одного из видов птиц.

Усиливает сходство с зоологическим описанием отношения к филину других птиц то, что Галя пришла к нему днем, в то время, когда он привык отдыхать. Филины проявляют активность в сумеречное и ночное время и особенно уязвимы днем во время отдыха.

*Т. Толстая. Факир// Толстая Т. Река Оккервиль. М.: Эксмо, 2006. С. 211.

В тексте рассказа внимание уделяется также одежде Филина, что немаловажно, так как его можно увидеть в домашнем бархатном пиджаке или в малиновом халате с кистями, что придает ему сходство с русским барином-помещиком, характерным для русской литературы XIX века. Это сходство становится еще большим, если обратить внимание на перстень на маленькой руке Филина. Это перстень по виду старинный и редкий.

Важными в данном случае являются восточные атрибуты наряда героя, что будет видно в дальнейшем. В тексте упоминаются малиновый халат с кистями и серебряные янычарские тапки с загнутыми носами. Эти восточные мотивы в одежде Филина будут иметь очень большое значение в ходе анализа.

Также стоит обратить внимание на то, что дизайнеры называют бархат воплощением соблазна, что этот дорогой материал, что бы из него ни шили, всегда олицетворяет роскошь и уют. Таким образом, становится понятным, почему Толстая одевает Филина в пиджак именно из этой ткани, при этом называя его домашним. Это еще один из способов создать атмосферу роскоши, окружающую героя. При этом не стоит забывать о том, что апартаменты Филина описываются в рассказе всего один раз, в связи с перестановкой, но конкретного представления о квартире полярника, занимаемой Филином, мы не получаем.

К тому стоит вспомнить, что бархат – это материал королей, особ королевской крови. Ранее носить его могли только короли и первосвященники, потом аристократы и лишь потом купечество. При этом не следует забывать о том, что отрезы бархата передавались по наследству, поэтому бархат всегда был символом не только достатка, но еще и преемственности, исторической памяти.

В связи с этим можно говорить об историях, рассказываемых Филином, главными героями которых являются исторические лица, исторические события или предметы так или иначе связанные с историей. Также следует обратить внимание на то, что все предметы, окружающие Филина и предметы, описываемые им, являются предметами роскоши. В описания попадает монета Антиоха VI, дымчатые топазы, веджвудский фарфор, известные кондитерская и ресторан.

В связи с одеждой Филина хочется упомянуть еще несколько небезынтересных фактов. Первые так называемые “курительные” пиджаки, которые британские джентльмены надевали, чтобы насладиться сигарой в обществе друг друга, не оскорбляя дам запахом табачного дыма, были бархатные. По правилам этикета мужчины удалялись вместе с хозяином дома к нему в кабинет и вели беседы. Это были своеобразные обсуждения “закрытого типа”, так как дамы сюда не допускались.

Далее следует упомянуть группу Beatles. В шестидесятые годы XX века, то есть примерно в тот период, к которому условно можно отнести время повествования, бархатный пиджак был символом свободомыслия и продвинутости.

Таким образом, образ Филина обретает новые прочтения. Во-первых, этот человек следует моде, воплощает свободомыслие, свободу от предрассудков и стереотипов, в отличие от людей, его окружающих, которые в ланом случае обращают внимание только на внешнюю, материальную сторону, забывая о внутреннем, о значении, о скрытых смыслах.

Во-вторых, история бархата как материала указывает нам на связь со священнослужителями, а само название “Факир” отсылает к религиозным мотивам. Дело в том, что факирами называли в России всех фокусников, приходящих с Востока, что придает Филину сходство с уличным шарлатаном. Но в переводе с арабского “факир” означает “нищий” и относится к монахам, ведущим аскетический образ жизни. Таким образом, опять очевидное противопоставление богатства и бедности материальной. Противопоставления материала, призванного олицетворять роскошь и прозвища “факир”, которое можно отнести в рассказе только к Филину.

В то же время, искусство факиров основывалось на умении управлять скрытой психической энергией, что позволяет объяснить власть Филина над его гостями. Однако, в этом случае не следует забывать о том, что мотивами общения с Филином было для его гостей ощущение избранности, желание оказаться в элитном доме, пообщаться с владельцем квартиры в центре Москвы, что является для этих героев роскошью.

Можно также предположить, что образ Филина связан с фигурой знаменитого Дмитрия Ивановича Лонго, родившегося в России в 1888 году и ставшего впоследствии факиром европейского происхождения по имени Лон-Го.

Этот человек отличался не только выдающимся мастерством, артистизмом, мудростью (сравнение Филина с совой, символом мудрости), но и глубоким проникновением в сокровищницу восточной культуры. Здесь важно указание на то, что Лонго был тончайшим знатоком антиквариата и ювелирного мастерства. Здесь можно указать на описание перстня Филина, о котором говорится, что его невозможно купить везде, дается предположение о его высокой цене и необычном происхождении, возможно его находке во время раскопок*. Таким образом, есть отсылка к увлечению антиквариатом и произведениям ювелирного искусства. Здесь стоит упомянуть также сервиз веджвудского фарфора.

* Т. Толстая. Факир// Толстая Т. Река Оккервиль. М.: Эксмо, 2006. С. 196.

Также известно, что Дмитрий Лонго, именовавшийся в афишах Димитриусом Лон-Го, обставлял свои выступления как истинный артист. Он стремился к тому, чтобы его представление было преподнесено в форме спектакля. Лон-Го менял красочные халаты (малиновый халат с кистями, принадлежащий Филину). Он продумывал малейшие детали: костюм, музыку, оформление.

Обращает на себя внимание сцена “смотрин” новой пассии Филина, действительно очень эффектно им обставленная. Аллочка появляется из-за зеленой занавеси, в то время как с потолка льется музыка, непонятно откуда берущаяся.

Таким образом, в тексте есть скрытое сравнения Филина с талантливым артистом, то есть не просто творцом, но и человеком искусства. Упоминание в связи с этим одежды первосвященников помогает создать также иллюзию возникновения новой религии, во главе которой стоит Филин. В своем бархатном пиджаке он становится первосвященником, в малиновом халате дервишем.

Дмитрий Лонго, к которому по нашему мнению, восходит образ Филина, также увлекался литературой, что находит отражение в тексте в сцене последней встречи Гали с Филином. Здесь они ведут разговор о Гете и его неудачном сватовстве. В этой сцене Филин указывает на книгу Эккермана “Разговоры с Гете”, описывая неудавшееся якобы сватовство великого мастера.

Филин любит необычные и редкие вещи. Например, у него на руке вместо перстня может быть одета оправленная монета Антиоха, на которой стоит 169 год эры Селевкидов, что соответствует приблизительно 144 – 143 годам до нашей эры.

Также в тексте упоминается веджвудский фарфор, считающийся одним из лучших в мире. В тексте описывается синий фарфор с белым рисунком, что должно соответствовать одному из главных изобретений Веджвуда после его объединения с Томасом Уилдоном – это так называемый яшмовый фарфор или джаспер, соединявший в себе прозрачность и легкость, воздушность с удивительной прочностью. Посуду из джаспера чаще всего окрашивали в бледно-голубой (что наиболее близко соответствует тексту рассказа), светло-зеленый, сиреневый и черный цвета. Как правило, ее украшали белыми рисунками и рельефами в классическом стиле.

Таким образом, становится ясным механизм сочинения Филином своих историй. Он берет за основу действительный факт и либо гиперболизирует какой-то признак предмета или лица, о котором он ведет речь, либо добавляет от себя событие, которого случится не могло, что является выдумкой, фантастикой или фарсом.

Технология образования подобных историй должна быть понятна только очень образованным и развитым из его собеседников-гостей, так как суметь сопоставить факты, события и качества многих предметов, о которых Филин ведет речь, подчас очень сложно.

Например, в данном случае, речь идет о сервизе, уцелевшем во время авиакатастрофы. Рассказывая историю сервиза, Филин гиперболизирует одно из свойств джаспера – прочность.

Прототипом главной героини его истории о знаменитой балерине Ольге Иеронимовне Дольцевой-Еланской послужила Матильда Феликсовна Кшесинская. Настоящая ее фамилия Кржесинская, за ней действительно ухаживал Николай II, будучи еще великим князем и до помолвки с Алисой Гессенской. В 1921 году в Каннах Кшесинская вышла замуж за великого князя Андрея Владимировича. Впоследствии ее сыну Владимиру Андреевичу и ей самой был присвоен титул светлейших князя и княгини Романовских-Красинских. Возможно, эта двойная фамилия, которую Кшесинская носила уже в почтенном возрасте, является прототипом фамилии-псевдонима балерины из истории Филина. Таким образом, можно датировать события, происходящие в тексте рассказа не позднее 1971 года, так как в 1971 году Кшесинская скончалась.

История о дуэли Пушкина и тарталетках также основана на реальных фактах. После открытия в начале 1800-х годов кондитерской Вольфа и Беранже на Невском проспекте, 18, Пушкин бывал здесь. Ресторан “Яр”, о котором Филин упоминает в этой истории, был открыт в 1826 году. Александр Сергеевич Пушкин посещал и этот ресторан. Также он заезжал в кондитерскую Вольфа и Беранже в день дуэли, 27 января 1837 года, здесь он встретился со своим секундантом Данзасом по пути к месту дуэли.

Последние две истории, рассказанные Филином Гале также в чем-то правдивы. Истрия о полярнике, сдававшем ему квартиру имеет основания. Врач, названный Филном единственным, кто мог бы спасти уши полярника, действительно существовал. Это лицо историческое. Илизаров Гавриил Абрамович – советский хирург-ортопед. В 1951 году создал аппарат, позволивший разработать новый метод компрессионно-дистракционного остеосинтеза – замещения дефектов трубчатых костей путем удлинения одного из отломков. Метод был изобретен в 1967 году. Благодаря этому методу удается восстанавливать недостающие части конечностей, включая стопу, части кисти, а также удлинять конечность.

В данном случае действительности не соответствует то, что у полярника якобы были отморожены и отвалились уши, то есть та часть тела, которая не может быть восстановлена путем удлинения трубчатой кости.

Однако, эта история позволяет нам вернуться к датировке событий. Таким образом, если принимать во внимание дату изобретения метода восстановления поврежденных конечностей, можно говорить о том, что действие рассказа происходит между 1967 и 1971 годами.

Последняя история, рассказанная Филином – история, случившаяся якобы с Гете (об имени ее главного действующего лица Галя догадывается самостоятельно, что будет важно впоследствии). Речь идет о Гете и его молодой возлюбленной Ульрике фон Левецов. Однако Филин ошибается в факте отказа невесты. Сватом Гете, которому на тот момент было 74 года, был герцог Карл-Август, который разрешил сомнения матери Ульрики, фрау фон Левецов, относительно этого брака. Карл-Август пообещал подарить чете дом напротив его великогерцогского дворца и назначить Ульрике значительную пенсию, если она овдовеет. Согласие было дано при условии годичной отсрочки. Помолвка с Ульрикой впоследствии расстроилась. Фрейлен фон Левецов так никогда и не вышла замуж.

Однако интересно то, что Галя и Юра, которых читатель воспринимает как людей далеких от культурной жизни, знают о таких тонких вещах, о которых говорит им Филин. При произнесении им имени Ульрики при последней встрече Галя сама догадывается, что он говорит о Гете. Таким образом, все главные герои амбивалентны и наделены прямо противоположными чертами одновременно.

Например, в описании Галиного посещения Большого театра мы видим моменты, когда героиня представляет балерин, уезжающих после спектакля домой, ее совершенно не волнует то, что происходит на сцене. Она старается увидеть их лица, представить их не на сцене, а в обыденной, повседневной жизни. В этот момент она кажется очень далеким от искусства человеком. Но, комментируя путь балерин домой после спектакля и представляя их на окраине города, где живет она, Галя использует искусствоведческий термин “фуэте”, который обозначает виртуозное вращение на пуантах, во многих балетах являющееся кульминацией коды, в том числе и в балете “Лебединое озеро”, который смотрела Галя.

Из всего вышесказанного следует вывод о том, что несмотря на описание жилища Гали и Юры и квартиры Филина, их одежды, манер и т. д. не стоит сразу делать вывод о том, что Галя и Юра простые обыватели. Они достаточно образованные люди, достаточно начитанные.

В этом рассказе все двойственно. Все впечатления после прочтения рассказа расходятся на два полюса. Здесь невозможно определить, кто хороший, а кто плохой, кто был прав, а кто виноват.

В этом тексте также есть характерные “змеиные” мотивы. Они возникают в тексте в связи с образами двух женщин: одной из пассий Филина и Галей. В данном случае, эти упоминания, на наш взгляд, служат для снижения образа главного героя рассказа, так как низводят его мастерство до уровня простого балаганного фокуса заклинателя змей, что является только первым поверхностным впечатлением, так как выше было показано, что мастерство Филина восходит к древним религиозным и философским учениям дервишей.

Отдельного упоминания заслуживают образы упоминаемых в тексте животных и птиц. Так как автор пользуется приемом несобственно-прямой речи, здесь можно предположить, что повествование ведется от лица Гали. Важным становится упоминание волка и его описание: “... несчастный волк, - он выходит на бугор в своем жестком шерстяном пальтишке, пахнет можжевельником и кровью, дикостью, бедой, хмуро, с отвращением смотрит в слепые ветреные дали, снежные катыши набились между желтых потрескавшихся ногтей, и зубы стиснуты в печали, и мерзлая слеза вонючей бусиной висит на шерстяной щеке, и всякий-то ему враг, и всякий-то убийца...”*. В данном случае можно заметить, что части тела волка имеют не зоологические названия, а относящиеся к человеку. Например, клыки названы зубами, когти ногтями, даже шерсть названа шерстяным пальто.

* Т. Толстая. Факир// Толстая Т. Река Оккервиль. М.: Эксмо, 2006. С 207.

Важно указать также на то, что этот волк, описываемый главной героиней, живет за окружной дорогой, то есть, можно сказать, совсем недалеко от Гали и Юры. И вот Галя иногда представляет, что им с мужем осталось совсем немного, чтобы дойти до такого животного состояния. Таким образом, район проживания играет для главных героев значительную роль. Достоинства человека оцениваются по месту его жительства. Галле кажется, что если бы она жила в такой квартире, как Филин, она была бы более интеллигентна, образованна, могла бы принимать гостей и не краснеть при этом, стала бы более интересным собеседником.

Так, мы видим в тексте еще одно противопоставление духовного и материального.

Также интересно обилие сравнений с животными. Сравниваются с ними не только Филин, но и Галя с Юрой. Джулька, собака Гали и Юры, “подпевает” барду Власову, приглашенному в гости.

Персонажи, оказывающиеся в гостях у Филина, беседами с которыми он как будто “угощал” своих гостей, очень интересны.

Бард Власов, певший в гостях у Филина песню “Друзья” бы приглашен Галей на домашний концерт. Обитатели окружной дороги купили торт “Полено”, пригласили своих знакомых. Бард пел хриплым голосом. Сами тексты его песен напоминают ранние песни Владимира Высоцкого, который тоже не мог отказать людям, приглашавшим его к себе домой.

Песня со словами “... тетя Мотя, ваши плечи, ваши перси и ланиты, как у Нади Команечи, физкультурою развиты” напоминает песню Высоцкого “Бал-маскарад”. Там также встречается упоминание знаменитой артистки, актрисы Марины Влади. С ней сравнивается другая девушка. Так же, как некая тетя Мотя сравнивается с Команечи, знаменитой румынской гимнасткой, эмигрировавшей в США.

Также Толстая выводит в тексте чревовещателя Валтасарова. Его фамилия связана с библейскими мотивами, с именем Валтасара, царя халдейского, устроившего пир перед нападением персов.



Загрузка...
Top